Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Боже мой! как прекрасен французский народ! как любит он все великое, благородное, поэтическое, великодушное! Как много потребуется слов и трудов, чтобы превратить его в народ эгоистический и буржуазный! Да и то ради того, чтобы преуспеть, придется пойти на обман. Ибо тем-то и славен наш народ, что развратить его можно только благородными речами, сбить с пути истинного — только идя прямым путем, предать — только скрывшись под прекрасной личиной. Все те, кто уже много веков пытались толкнуть его на преступления, уважали его характер и потому прибегали к лицемерию: все плуты, подлецы, завистники, честолюбцы, которые использовали в собственных целях его героизм, вынуждены были взывать к его рыцарскому великодушию и обольщать его блистательными обманами. Никто не осмеливался сказать ему: сделай это для своей пользы, возьми это ради своего обогащения. Его заставляли творить зло именем добра. Те, кто замышляли резню Варфоломеевской ночи, толковали ему о религии и кричали: «Защити своего Бога!» Те, кто возводили эшафоты 1793 года, толковали ему о свободе и кричали: «Избавь от рабства своих братьев!» Те, кто сегодня готовят мятежи и убийства, толкуют ему об оскорблениях, которые необходимо смыть кровью, и кричат: «Отомсти за свою поруганную честь!»[508] Один-единственный человек был честен с народом; он сказал ему: «Сражайся за меня!» — и французы пошли за этим человеком с восторгом, и поклоняются его памяти по сей день, и будут поклоняться ей вечно, потому что он один понял их, он один не требовал от них никаких преступлений, он один не прививал им дурных страстей, он лишь приказывал им гибнуть с честью на поле боя, и они повиновались. О, если бы явился другой человек и приказал им жить со славой, они также повиновались бы. Французы — народ очень покорный, и те, кто учат этот народ плохому, — великие грешники; они не понимают, с кем имеют дело!
Как прекрасно было зрелище великодушного народа, с любовью приветствующего гроб победителя! Сколько рвения! сколько волнения! Четырехчасовое ожидание под снегом ни у кого не отбило охоту присутствовать на церемонии[509]. Люди дрожали, хмелели от холода, страдали безмерно, однако никто не ушел: моральную поддержку толпа черпала в любопытстве, умственную — в энтузиазме. Одни рисковали своим талантом: простуда грозила лишить их голоса; другие рисковали хлебом насущным: отнявшиеся руки сулили им нищету; третьи рисковали жизнью и все без исключения — здоровьем. Не важно! все ждали терпеливо и отважно. Конечно, пытаясь согреться, люди переступали с ноги на ногу; публика, пишут газетчики, не отличалась сосредоточенностью… Между прочим, публика была совершенно права: сосредоточенность под снегом равносильна смерти!
На церемонии присутствовало шестьсот тысяч человек, и из этих шестисот тысяч всего две сотни оказались смутьянами, которые пытались нарушить торжественную тишину своими криками[510]. Как! на шестьсот тысяч человек, алчущих порядка, пришлось всего две сотни любителей пошуметь? Мужайтесь же, люди рассудительные, объединяйтесь, сговаривайтесь и не позволяйте самым малочисленным быть самыми сильными.
Из всех возмутительных криков, прозвучавших в этот достопамятный день, самый странный звучал следующим образом: «Долой смертную казнь! Всех предателей — на гильотину!» Что же в таком случае эти новые законники подразумевают под отменой смертной казни? Право убивать других, сохраняя жизнь самим себе? Хотелось бы уточнить подробности.
Париж по сей день только и говорит что о знаменательном событии. Все спрашивают друг у друга: «Ну и как вы все это вынесли?» Для того чтобы вынести все с начала до конца, требовалось в самом деле немалое мужество; недаром сразу после церемонии все кругом сделались больны. Все разговоры начинаются с жалоб; каждый перечисляет недуги, какими поплатился за присутствие на церемонии. Лишь затем начинается обмен впечатлениями.
— У меня сердце забилось особенно сильно, когда тело императора внесли в храм, — говорит молодая женщина. — Раздался пушечный выстрел, и когда я подумала, что стреляет пушка особняка Инвалидов, а император этого не слышит, я не могла сдержать слез.
— А меня, — рассказывает молодой художник, — больше всего поразил луч солнца, который внезапно осветил мост Согласия в тот самый миг, когда там остановилась колесница. Игра света была так прекрасна, что и передать невозможно. Штыки, копья, каски, позолоченные конские попоны — все блестело; колесница сияла — то был настоящий апофеоз.
— Меня, — говорит женщина, возвысившаяся при Империи, — очень тронуло зрелище блестящих шталмейстеров и адъютантов императора, которые пешком следовали за его гробом. Сколько раз я видела, как они следовали верхом за ним самим! В какое прекрасное время мы жили!
— Да, — соглашается юная девица, — они были там все-все, даже бедный герцог Реджио[511]. Паралитик, идущий за гробом. Невозможно было на него смотреть без волнения.
— А бравые солдаты старой гвардии, — восклицает школьник, — как они были довольны, что им воротили императора! Как славно они плакали!
— Меня, — с улыбкой признается англичанин, — особенно умилил крик: «Долой англичан!»[512] Мне он показался довольно глупым, но я не стал об этом говорить: ведь акцент мог меня выдать, а я был совсем один. Такие мысли хорошо высказывать, заручившись поддержкой товарищей.
— Меня, — говорит суровый критик, — все это оставило совершенно равнодушным; я считаю, что оперная пышность оскорбляет величие смерти. Зато на меня произвело огромное впечатление прибытие «Дорады»[513]. Вот это зрелище было по-настоящему благородным и трогательным! Спасибо хорошему вкусу принца Жуанвильского: благодаря ему все театральные тряпки были выброшены на свалку. Молодой военачальник понял, что все эти прикрасы, вся эта позолота, способная пленить праздных и тщеславных жителей большого города, не пристали морякам, которые бороздят океаны; он понял, что корабль, везущий гроб императора и осененный крестом Господним, не нуждается в других украшениях!
— Принц Жуанвильский в течение всего этого путешествия держался великолепно, он был полон отваги и решимости, — подтверждает жена морского офицера, — мой кузен участвовал в этом плавании и обо всем мне рассказал. Вдобавок я сама видела, как принц с борта корабля узнал королеву: она поджидала прибытия сына на берегу Сены. Издали завидев мать, простирающую к нему руки, он и сам протянул руки к ней, а затем вновь принял вид серьезный и торжественный; это зрелище тронуло всех без исключения.
Огюст Пюжен. Застава звезды.
— Народ все время кричал: «Да здравствует принц Жуанвильский!» — говорит завсегдатай королевского дворца.
— Да, поездка на Святую Елену сделала его очень популярным, — продолжает старый генерал. — Он храбрый юноша, честный и прямой. Император бы его полюбил.
— Возможно! но будь император на его месте, он не стал бы возвращать свой прах.
— Вечно вы мелете вздор!
— Вы это называете вздором, а я — истиной.
Мы слушали эти разговоры и думали о том, что время — большой философ, а история — превосходная мать семейства: время все устраивает, все объясняет, все извиняет; история в конце концов примиряет своих детей со всем светом. Взять хотя бы этого подлого узурпатора, коварного корсиканца, отвратительного тирана, ненасытного людоеда, мерзкого крокодила, его проклинали, его ненавидели, ему изменяли, больше того, его забыли!.. И что же? теперь те, кто его проклинали, им восхищаются, те, кто его ненавидели, ему поклоняются, те, кто ему изменили, его оплакивают, те, кто его осуждали, его воспевают… Какие удивительные превращения! а ведь прошло всего два десятка лет! Как! неужели ненависть так непостоянна!.. Это открытие, пожалуй, заставляет по-новому взглянуть на любовь.
1841
24 января 1841 г. Париж укрепленный. — Париж оглупленный. — Старые и молодые пустомели. — Кому охота быть королем при конституционной монархии? — Вам неохота? мне тожеМы только что возвратились из палаты депутатов, где слушали речь господина де Ламартина, и она произвела на нас впечатление столь глубокое, что ни о чем другом мы и думать не можем[514]. Никогда еще наш поэт не выказывал себя таким блестящим оратором; никогда еще голос его не был так звучен, осанка так горда, взгляд так благороден, тон так страстен. Сидевший рядом с нами бывший депутат, человек весьма остроумный, до начала заседания высказывался довольно скептически насчет энтузиазма, с каким мы и наши друзья относимся к господину де Ламартину. «Не постигаю, отчего вы называете его лучшим нашим оратором…» — говорил он до начала заседания. После его окончания он заговорил по-другому: «Теперь я и думаю так же». Что же до нас, мы вернулись из палаты, не в силах думать ни о чем, кроме политики; помимо воли мы размышляли исключительно о фортификациях, сплошной крепостной стене и отдельно стоящих фортах и в результате преисполнились самого настоящего ужаса, ибо намерение окружить Париж укреплениями кажется нам чрезвычайно опасным.
- Иосиф Бродский. Большая книга интервью - Валентина Полухина - Публицистика
- Заметки, очерки, рассказы. Публицистический сборник - Игорь Ржавин - Публицистика
- «Искусство и сама жизнь»: Избранные письма - Винсент Ван Гог - Биографии и Мемуары / Публицистика
- Литература факта: Первый сборник материалов работников ЛЕФа - Сборник Сборник - Публицистика
- Картонки Минервы (сборник) - Умберто Эко - Публицистика