Читать интересную книгу Цех пера: Эссеистика - Леонид Гроссман

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 83 84 85 86 87 88 89 90 91 ... 123

— «Оказывается, рабочие искали скрывшегося Протопопова. Кем-то был пущен слух, что он прячется в сестрорецком курорте. Слух оказался ложным. Протопопова не нашли, но зато неожиданно разыскали у нас Макарова. Здесь в пансионе многие были свидетелями тяжелой сцены, как бывший министр пробовал скрыться, высылая к рабочим свою жену с иконой».

Странно было слышать спокойный в даже сочувственный рассказ о таких замечательных сценах мартовских дней из уст той, которая переписывала в свое время гневные прорицания Достоевского о будущей русской революции.

Надежды Анны Григорьевны на долгую «до девятого десятка жизнь» не исполнились. Она скончалась 9 июня 1918 г. в Ялте семидесяти двух лет. Предполагаемые планы новых работ этой неутомимой труженицы оказались невыполненными[106].

Но Анна Григорьевна может безмятежно покоиться вечным сном на далеком южном кладбище. Она прожила свою жизнь недаром. В тишине, в тени, в неизвестности она с юных лет творила свое большое дело и сумела довести его до конечных результатов. Разнообразие ее занятий так же поражает, как и неослабная интенсивность ее деятельности. Книгоиздатель и книгопродавец, стенограф и библиограф, архивариус и коллекционер, мемуаристка и биограф, комментатор и основательница музея и школы — Анна Григорьевна не мало поработала на своем веку.

А главное — она сумела переплавить трагическую личную жизнь Достоевского в спокойный и счастливый период его последней поры. Анна Григорьевна, несомненно, продлила жизнь своему мужу и этим спасла для нас несколько великих книг. Недаром Достоевский называл ее в письмах к друзьям своим «ангелом-хранителем» и посвятил ей свое последнее завершающее произведение «Братья Карамазовы». Анна Григорьевна заслужила эту великую честь, и, конечно, имя ее стоит недаром на первой странице одного из величайших творений мировой литературы. С глубокой мудростью любящего сердца ей удалось разрешить труднейшую задачу — быть жизненной спутницей нервнобольного человека, бывшего каторжника, эпилептика и глубоко трагического творческого гения.

«Воспоминания А. Г. Достоевской» — свидетельство о жизни, полной заслуг, благородной активности, неутомимой культурной работы, часто в тяжелых и неблагоприятных условиях. Но вместе с тем они могут служить замечательным образцом того трудного и редкого жизненного явления, которое зовется деятельной любовью.

Беседы с Леонидом Андреевым

В критической литературе о Леониде Андрееве мы находим немного сведений о его художественных вкусах и читательских интересах. Обычные указания критики на его пристрастие к Эдгару По, Гюго или роману приключений относятся скорее к выводам исследователей, чем к свидетельствам самого писателя. Быть может, предлагаемые страницы воспоминаний о нескольких встречах с Андреевым смогут отчасти пополнить этот пробел и в некоторых пунктах определить с его собственных слов главные вехи пройденной им литературной школы, в центре которой неизменно находился Достоевский.

* * *

Знакомство мое с Андреевым относится к осени 1916 г. Писатель жил в то время в Петербурге, на углу Мойки и Марсова поля. С чувством признательной памяти я должен отметить, что появившаяся тогда в «Вестнике Европы» моя статья о композиции романов Достоевского обратила на себя внимание Андреева. Ему показалась близкой и, вероятно, отвечающей его собственной поэтике формула «авантюрно-философского романа» и попытка установить связь между знаменитыми созданиями Достоевского и забытым бульварным творчеством, уголовным фельетоном, литературой ужасов, «школой кошмара» и проч. Мысль о том, что роман Достоевского представляет собой как бы философский диалог, раздвинутый в эпопею приключений и словесно сливающий Платона с Эженом Сю, заинтересовала Андреева и стала предметом нашей первой беседы.

Но прежде всего — несколько слов об обстановке разговора и внешнем облике моего знаменитого собеседника.

Андреев, достигший в то время 45-летнего возраста, находился как бы на переломе, отделяющем эпоху зрелости от первых прикосновений близящейся старости. В фигуре его — грузной и даже несколько тучной — уже не было ничего молодого, гибкого или стройного. Тяжесть тела, быть может, деформированного сидячей жизнью, отражалась на свободе движений и особенно на походке Андреева. Во время беседы он любил расхаживать большими шагами по серебристому бобрику своего огромного кабинета, высоко откидывая голову и отбрасывая нервными движениями пряди падающих волос.

Лицо писателя сохраняло всю пленительность его ранних портретов. При первой же встрече, увидев фигуру, знакомую по стольким изображениям, я невольно залюбовался редкой красотой этого сильного и одухотворенного облика.

Бледное лицо в рамке черных волос, лишь в немногих местах прорезанных белыми нитями, поражало сочетанием правильности, энергии и напряженной выразительности своих резких черт.

Портрет Серова, кажется, лучше всех передает задумчивую и несколько страдальческую прелесть этой прекрасной мужской головы.

В обращении с окружающими Андреев держал себя на редкость просто и благожелательно. В беседе его не было ничего патетического, в манерах — ничего величественного. Человек, относящийся с вниманием и симпатией к своему новому собеседнику, словно стремящийся всячески забыть о своей славе и никого не подавлять ею — таков был общий тон разговора и манеры.

Письменный стол находился в глубине комнаты. Над ним висела огромных размеров картина в черной раме: не то сатана, не то падший ангел простирал большие крылья над остроконечными горными уступами (передаю лишь запомнившееся общее впечатление). Никаких красок — все было зарисовано густым черным углем по серому фону. Возможно, что это была одна из работ самого писателя, который, как известно, увлекался подчас живописью.

У одного из окон стоял длинный дубовый почти пустой стол, напоминающий верстак. На нем небольшая электрическая лампа с особым металлическим абажуром, пишущая машинка и кипа приготовленных больших листков чистой бумаги.

— Вот мой, рабочий стол, — указал Андреев. — Теперь я работаю почти исключительно ночью. Раньше приходилось с увлечением работать и днем. «Мысль», «Василия Фивейского», «Рассказ о семи повешенных» я писал днем[107].

Почерк у меня скверный. — как видите, пользуюсь машинкой. И считаю, что оно и в стилистическом отношении лучше. Какое-нибудь слабое, неудачное выражение в рукописи легко проскочит и прикроется почерком, а на машинке не простучишь его. Ляжет печатью на бумагу и станет нестерпимым для глаза. И помучишься, и отыщешь то единственное настоящее слово, которое соответствует оттенку твоей мысли.

Андреев охотно говорил о методах своей работы.

— Я много учился писать. Всматривался в приемы больших писателей. Спрашивал себя постоянно: как это сделано? Учился у них языку. Особенное значение имели для меня в эти годы ученичества Лев Толстой и Гаршин. У них-то я и научился рассказывать и писать. Их я считаю до сих пор нашими лучшими повествователями, самыми увлекательными и возбуждающими. Трудно писать «интереснее» их. Знаю, что моя манера совершенно иная, и все же скольким я обязан им!

— Я учусь и у писателей-современников. Чехов раскрыл мне многое в нашем искусстве. Но достигнуть совершенства его живописи почти невозможно. Рядом с ним такой прекрасный художник, как Куприн, кажется тяжелым и неповоротливым. Он словно пишет на массивных, плотных стенках и пишет прекрасно, но живопись его непроницаема, непрозрачна. Чехов же выводит свой рисунок на чистом стекле, — и я вижу все очертания, все краски его живописи, но за ней как бы просвечивает небо…

— Каким, в сущности, несчастным был Чехов в жизни. Ему словно суждено было не доходить до желанной цели, мириться с относительным. Он всю жизнь мечтал написать роман, но остановился на повестях, а прославился маленькими рассказами. Он хотел жить в просторной русской усадьбе и поселился в своем тесном Мелихове. И то же в личной жизни… Как-то во всем судьба фатально не доводила его до полного осуществления его желаний и примиряла с приблизительным… Большая, глубокая драма…

— Из ушедших русских писателей мне ближе всех Достоевский. Я считаю себя его прямым учеником и последователем. В душе его много темного, до сих пор неразгаданного, — но тем сильнее он влечет к себе…

И Андреев с жадным вниманием выслушивает все, что я могу сообщить ему о личности Достоевского по рассказам его вдовы. Он с особенным вниманием выслушивает гневную отповедь Анны Григорьевны покойному Страхову за его знаменитое письмо к Толстому.

В этом письме, как известно, Страхов определяет Достоевского, как человека «злого, завистливого, развратного», одержимого «животным сладострастием», совершенно чуждого «движениям истинной доброты» или настоящей сердечности. Эта убийственная характеристика завершается знаменитым обвинением Достоевского в тяжком преступлении против нравственности: «Его тянуло к пакостям, и он хвалился ими. Висковатов[108] стал мне рассказывать, как он похвалялся, что… в бане с маленькой девочкой, которую привела ему гувернантка. Заметьте при этом, что, при животном сладострастии, у него не было никакого вкуса, никакого чувства женской красоты и прелести. Это видно в его романах. Лица, наиболее на него похожие, — это герой „Записок из подполья“, Свидригайлов в „Преступлении и наказании“ и Ставрогин в „Бесах“. Одну сцену из Ставрогина (растление и пр.) Катков не хотел печатать, а Достоевский здесь читал ее многим… При такой натуре он был очень расположен к сладкой сентиментальности, к высоким и гуманным мечтаниям, и эти мечтания — его направление, его литературная муза и дорога. В сущности, впрочем, все его романы составляют самооправдание, доказывают, что в человеке могут ужиться с благородством всякие мерзости…»

1 ... 83 84 85 86 87 88 89 90 91 ... 123
На этом сайте Вы можете читать книги онлайн бесплатно русская версия Цех пера: Эссеистика - Леонид Гроссман.

Оставить комментарий