Переводами я занималась случайно, когда уж очень что-то пленяло или поражало, к тому времени я уже начала писать прозой, а если переводила, то главным образом оперные либретто классических композиторов — Моцарта, Верди, Массне, Обера, Дебюсси, поскольку хорошо знала музыку и в свое время мечтала поступить в Консерваторию.
И вот с Вильгельмом я начала по-настоящему работать над переводом большой поэмы. Работали мы охотно, весело, с задором, но при всей легкости общения Вильгельм не уставал быть до назойливости требовательным к точности и добросовестному отношению к подлиннику. Достаточно сказать, что почти все шесть тысяч строк мне пришлось дорабатывать, переделывать и домысливать. Виля забирал домой куски моей рукописи, брал подлинник Мистраля и через несколько дней приходил в назначенный час, изысканно вежливый, приветливый, веселый: мы садились за стол, и начиналось: «Ну, что же, работа была, конечно, очень серьезная, но…»
И вот эти «но» доводили меня иной раз до отчаяния, но я принимала все его «но» как неизбежность, как приказ, как закон. Для меня Левик был академиком перевода и, как я ни бесилась, все равно прислушивалась к каждому его замечанию и работала, работала.
Только теперь, листая прелестный томик «Мирей» и перечитывая строфы, я глубоко чувствую всю его правоту, все мастерство и всю бесконечную честность Вильгельма и дивлюсь, дивлюсь его неутомимости и принципиальности. Его культура отношения к людям, к жизни и к литературе была настолько высокой, что приходилось постоянно считаться с ней. И работать с ним было интересно, хоть подчас и трудно.
— Вот ты смотри, Наташа, — говорил Виля, — что у тебя получается. Я беру строфу из второй песни, где Мирей собирает листья шелковицы, и тут подходит к ней Винсент. Я прочту эту строфу:
— Мирей! Как двигается дело?— Вот видишь, ветка опустела.— Помочь вам?— Ну конечно, — говорит она.Сама веселая такая,И, клич победный испуская,Он, как сурок, в ветвях мелькает:— Мирей, вы у родителей одна?..
Виля останавливается и, почесав переносицу, говорит:
— Я считаю, что тут много недочетов, из семи строк точную ритмическую форму имеют третья и седьмая строка, они рифмуются и написаны с цезурой посредине. Эта цезура как вздох, как пауза, и ее надо соблюдать неукоснительно. Вот, к примеру, у Мистраля: по-русски это будет звучать так: «Мирей, ведь вы одна у старого отца?» А ты пишешь: «Мирей, вы у родителей одна?» И все ритмически и стилистически разбилось, и музыка стихла, пропала… Дальше… Какой это сурок у тебя мелькает в ветвях? Сурки живут в норах, а не на деревьях.
— Видишь ли, — отвечаю я, — в оригинале указан зверек луар, я нашла в словаре определение, что луар — это зверек по названию «соня». Теперь представь себе, что я поставлю его в строку: «Как соня, он в ветвях мелькает…»
— Да, уж действительно, — смеется Виля, — по-русски получается какая-то «тетя Соня». Не пойдет, давай уж лучше сравним с белкой этого Винсента.
В конце концов отработанная строфа получилась:
— Мирей, как двигается дело?— Вот видишь, ветка опустела.— Помочь вам?— Помоги, — ответила она,Сама веселая, живая,И, восхищенья не скрывая,Как белка, он, в ветвях мелькая,Добравшись к ней, спросил: — А вы в семье одна?
И так Вильгельм заставлял меня переделать во всей поэме строки с цезурой. Это была гигантская работа, но делала я ее с удовольствием уже просто потому, что очень люблю музыкальные ритмы, а здесь цезура — именно взмах палочки дирижера.
— Ты пойми, — убеждал меня Вильгельм, — ведь эту подлинную строку нельзя пробормотать механически. И мало того — нужен вздох, передышка, и еще по мысли — какое-то завершение, вывод. Вот к примеру: «Отец мой говорит: примета не соврет!» Или такая строка: «Такой влюбленный глаз, в котором пляшет бес!»
И как гонял меня Левик по рифмам:
— Ты смотри, сколько у тебя глагольных рифм: сказала, истерзала… Прошу тебя избегать глагольных, это же отписка, отговорка, нежелание поискать.
И я переделывала и переправляла. Пять лет ушло у меня на перевод Мистраля, из них два полных года — на переделку первого варианта.
Левик написал прекрасное предисловие к изданию, скорее, это было большое историко-литературное обозрение, охватывающее не только биографию поэта, но и все источники провансальской литературы, от средневековых трубадуров до общества «Фелибров», основателем которого был Мистраль, вернувший своим соотечественникам родной язык вместо сумбурных, уродливых диалектов Лангедока.
Для такого серьезного труда нам с Левиком можно было побывать во Франции, и мы получили разрешение на месячную командировку в Прованс. Для меня путешествие вместе с Левиком было чрезвычайно важным, ибо оно расширило мое мироощущение и мои понятия о национальном колорите провансальского быта, языка и традиций этого чудесного народа. Вильгельм еще к тому же воспринимал все это ярко, как художник.
И вот в августе 1973 года мы с Вилей отправляемся в путь с Белорусского вокзала. Нас провожают наши родные — мои сыновья и муж Сергей Владимирович и Вилина жена, Танечка. Она приносит нам в удобное двухместное купе большой пакет с бутербродами и фруктами. Мне дома напекли пирожков, нажарили цыплят, натащили всяких гостинцев, словно мы собрались на полюс. Третий звонок — и наш поезд медленно и плавно отходит от платформы. Последние приветствия, мелькают, удаляясь, лица провожающих, и мы вступаем в атмосферу новых впечатлений, настроений и надежд. Конечно, тут же наряду с традициями вагонного обихода — стаканов с горячим чаем, свежевыбритой любезностью проводника, накрахмаленным бельем и непременными заглушенными голосами иностранцев в соседних купе — мы с Вилей попадаем в особый, переполненный общностью интересов мир. Мир радостных предвидений, новых открытий и впечатлений.
Беседы о литературных делах, о новостях в литературе, и тут же Виля начинает читать свои новые переводы и вспоминает своих любимцев — зарубежных классиков:
— А ты знаешь Гейне?
И тут же сразу под стук колес вспоминаются мне гимназические годы, третий класс гимназии Потоцкой, учительница Мария Федоровна, худая, высокая, с несколько выдающейся вперед нижней челюстью и красиво уложенными волнами прически, и я запеваю начало «Лорелеи».
Виля смеется и тут же начинает читать перевод «Лорелеи»:
Не знаю, что стало со мною,Душа моя грусти полна.Мне все не дает покоюСтаринная сказка одна.День меркнет. Свежеет в долине,И Рейн дремотою объят.Лишь на одной вершинеЕще пылает закат…
Виля читает, уютно примостившись в углу купе, а за окнами бегут наши русские поля, мелькают маленькие дачные станции. Поезд замедляет ход, чтоб на несколько минут задержаться на вокзале Вязьмы, потом Смоленска, Орши. Я всегда очень любила проснуться ночью во время стоянки, когда в вагоне абсолютно тихо и только за окнами, где-то на вокзале, кто-то бежит по перрону, слышен словно искусственный, и всегда женский, голос диспетчера: «Тепловозу „14–36“ переходить на восьмой путь…», или что-нибудь в этом роде. В купе темно, по коридору быстро шагает проводник, обходчик постукивает по колесам вагона. Где-то в соседнем купе кто-то начинает похрапывать, и так таинственно, спокойно. Хочется знать, какая это станция, но лень заглянуть за шторку, к тому же — толчок, и поезд отходит — путешествие продолжается, и снова одолевает сон…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});