Работая, он напевал.
Но действительно была в нем и подтянутость, привитая еще воспитанием в родительском доме и сохранившаяся на всю жизнь, как ненависть ко всяческой внутренней и внешней распущенности и неряшливости, как уважение к труду и умение работать.
Страстное горение этой жизни не прекращалось ни на день, и кличка «неистовый Климент», кем-то данная еще в восьмидесятых или девяностых годах, так же пристала к Тимирязеву, как «неистовый Виссарион» пристало к Белинскому.
Но это было внутреннее кипение, которому строжайшая дисциплина воли не позволяла прорваться наружу. Джентльменски корректным, говорившим ровно, неспешно («90 слов в минуту», сосчитал один из его учеников), с дикцией далеко не идеальной, но энергичными, чеканными фразами, передающими мысль с исключительной ясностью, «так что стенограммы его речей могли бы неправленными идти прямо в печать», — таким запомнили Тимирязева знавшие его.
В Тимирязеве не было ровно ничего от «ученого чудака». Он не страдал ни рассеянностью, ни забывчивостью. Наоборот, во всем, до мелочей, он был пунктуально точен.
Общительный, живой, с тонкими подвижными чертами лица и ясным взглядом умных глаз, он и в самом облике своем обладал каким-то особенным изяществом. В споре он никогда не кричал и никогда не говорил грубостей. Но он умел так уничтожить противника, что тому до конца дней своих было уж не забыть «разноса», учиненного ему Тимирязевым.
Однажды осенью 1919 года меньшевик Суханов вздумал выступить перед профессором Тимирязевым с критикой большевиков. «В ответ на это он получил, — вспоминает сын Климента Аркадьевича А. К. Тимирязев, — такую страстную отповедь, что, как говорят, горшком выкатился из кабинета и уже больше никогда не появлялся. Но в этой отповеди, по существу уничтожающей противника, не было ни одного ругательного слова».
После Октябрьской революции Тимирязев не мог равнодушно слышать никакого упоминания о саботаже.
Самые жесткие меры по отношению к саботажникам он оправдывал и готов был предложить сам. И ему ли, чья наука и вся жизнь были служением народу, ему ли было мириться с презренным нежеланием работать для народа?
Быть может, никто во всей истории мировой науки не умел с такой отчетливостью, как именно Тимирязев, показать гражданственность науки, убедить, что наука не есть дело одних ученых и что интересы ее сплетаются с самыми важными интересами общества.
Он сказал: «Борьба со всеми проявлениями реакции — вот самая общая, самая насущная задача естествознания».
Он перевел большой отрывок из «Грамматики науки» Пирсона ради содержащегося там утверждения, что точная современная наука — лучшая школа гражданственности.
Французский писатель Флобер говаривал, что он хотел бы укрыться от житейской суеты в башне из слоновой кости. Такую башню Тимирязев ни за что не счел бы подходящим местом для великих открытий.
Он мечтал о типе гармоничного человека (и всей своей жизнью пытался воплотить его). Он вспоминает о Юнге, основателе оптики, который взял за правило, что человек должен уметь делать все, что делает другой человек.
«Творчество поэта, диалектика-философа, искусство исследователя — вот материалы, из которых слагается великий ученый», — ни у кого, кроме Тимирязева, мы не найдем такого, поистине поразительного определения.
Его собственный опыт показал, что развитие науки не безмятежная идиллия. Это жестокая борьба. Он видел, что многое на деле происходило не так, как пишут в учебниках, многое неосновательно забыто, и он создает ряд замечательных этюдов по истории науки, десятки страниц, которые и посейчас не превзойдены. Он создает жанр боевой публицистической биографии — каждому независимо от специальности стоит прочесть, что он написал о Лебедеве, Вырубове, Бертло, Пастере и о более старых — Сенебье, Пристли, Лавуазье, Роберте Майере.
Однако для него задача заключалась не только в том, чтобы устанавливать научные истины, но и в том, чтобы сделать их общим достоянием.
«С первых же шагов своей умственной деятельности я поставил себе две параллельные задачи: работать для науки и писать для народа, то есть популярно».
Впервые и, быть может, единственный раз в истории науки была формулирована равноценность задач ученого и популяризатора.
Он владел огненным словом. Он не снисходил к «профанам» и не выполнял «скучной обязанности».
В 1884 году он написал замечательные строки:
«Делая все общество участником своих интересов, призывая его делить с ней радости и горе, наука приобретает в нем союзника, надежную опору дальнейшего развития».
Перечитывая мастерские образцы тимирязевской популяризации, поражаешься, как умел этот человек писать о самых, казалось бы, сухих и скучных вещах, как умел показать, что они касаются всех и должны быть интересны всем. Он избегал псевдоученого жаргона. Он не боялся (как и в своих научных работах) процитировать Шекспира, Некрасова. Общедоступности он достигал высочайшим культурным уровнем своей популяризаторской работы.
Науку он изображал не как некий недосягаемый храм, в котором облеченные чудесным всезнанием жрецы совершают таинственные обряды, приоткрыв только краешек завесы для непосвященных. Нет, Тимирязев не устает повторять: наука — это мастерская, учись работать, тебе найдется место в ней!
Он умел заражать радостью научного творчества, поэзией науки. Он учил понимать и потому любить науку.
Мало кто так писал о людях и их деле, как писал Тимирязев. Его ученик вспоминает, что люди избирали специальностью биологию, прочтя Тимирязева. И это веская похвала для пропагандиста науки.
Тимирязев не уставал подчеркивать: кто ясно думает, тот ясно пишет. И много раз напоминал, какое значение придавали великие натуралисты старых времен языку своих произведений.
В нем самом было многое от таких великих натуралистов прошлого — от людей, которых называли энциклопедистами, «живыми университетами», потому что они владели всей областью своей науки, а не узеньким коридорчиком в ней.
Говорят: это было возможно во времена Аристотеля, какого-нибудь средневекового Гессиера, даже, скажем, Александра Гумбольдта.
Тимирязев доказал, что это возможно в наше время и что это тип научной работы, который не только не препятствует глубокому овладению какой-либо специальной областью в науке, но, наоборот, позволяет увидеть и открыть другим самые широкие горизонты и в этой области, и во всей науке.
Три качества он считал безусловно необходимыми для большого ученого: творческое воображение, которое соответствует воображению художника; трудолюбие, сочетаемое с самой суровой самокритикой, отбором. Он утверждал, что отбор — это важнейшая составная часть научной работы, всякой выработки ценностей вообще. Это он иллюстрировал ссылками на Дарвина, Фарадея, Ньютона, Руссо, Флобера, Толстого и художника Мейссонье.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});