— Смотри-ка, Уил, ты более искусный механик, чем я ожидал, — заметил Гэнлесс. — Как тебе удалось за такое короткое время перевезти в графство Дерби свои театральные машины?
— Веревку и блоки достать не мудрено, — отвечал Уил, — а посредством пилы и рубанка я могу сделать это дело за один день. Я люблю эту секретную машину — ты ведь знаешь, что она положила основу моему благосостоянию.
— И может так же легко и разорить тебя, Уил.
— Ты прав, Дик, — сказал Смит, — но мой девиз: dum vivimus, vivamus [43], и потому я предлагаю тост за здоровье известной тебе прекрасной дамы.
— Да будет так, Уил, — отвечал Гэнлесс, и бутылка снова пошла вкруговую.
Джулиан счел за лучшее не мешать веселью, надеясь, что оно поможет ему выведать намерения своих собутыльников. Однако он напрасно наблюдал за ними. Беседа их, живая и шумная, касалась большей частью современной литературы, — Гэнлесс, как видно, был большим ее знатоком. Они также весьма вольно рассуждали о дворе и о многочисленном классе светских людей, прозванных «городскими остряками и искателями приключений», к которому, по всей вероятности, принадлежали и сами.
Наконец они перешли к предмету, в ту пору неизменно возникавшему во всякой беседе, — к заговору папистов. Гэнлесс и Смит, казалось, придерживались о нем совершенно противоположных мнений. Гэнлесс, хотя и не совсем доверял показаниям Оутса, считал, однако же, что они в большой мере подтверждаются убийством сэра Эдмондсбери Годфри и письмами Коулмена к духовнику французского короля.
Уил Смит с гораздо большим шумом, но с меньшей убедительностью всячески высмеивал мнимое разоблачение заговора как одну из самых диких и невероятных небылиц, когда-либо возбуждавших легковерную публику.
— Я никогда не забуду в высшей степени оригинальных похорон сэра Годфри, — сказал он. — Два здоровенных священника с саблями на боку и с пистолетами за поясом взобрались на кафедру, чтобы на глазах у всех прихожан не был убит третий, читавший проповедь. Три священника на одной кафедре — три солнца на одном небосводе! Можно ли удивляться, что люди были поражены ужасом при виде такого чуда?
— Что ж, Уил, выходит, ты один из тех, кто думает, будто добрый кавалер сам лишил себя жизни, чтобы заставить всех поверить в заговор? — спросил Гэнлесс.
— Разумеется, нет, — отвечал Смит. — Но какой-нибудь честный протестант мог взять это дело на себя, чтобы придать ему больше достоверности. Пусть наш молчаливый друг рассудит, не кажется ли это самой верной разгадкой всего дела.
— Прошу извинить меня, джентльмены, — сказал Джулиан. — Я только что приехал в Англию и не знаю всех обстоятельств, вызвавших такое брожение умов. С моей стороны было бы слишком самонадеянно высказывать свое мнение в присутствии джентльменов, которые так хорошо рассуждают об этом деле; к тому же, должен признаться, я очень устал — ваше вино гораздо крепче, чем я думал, или я выпил его больше, чем предполагал.
— Что ж, если вы хотите часок соснуть, то не церемоньтесь с нами, — сказал Гэнлесс— Ваша постель — все, что мы в состоянии предложить, — вот эта старинная софа голландской работы. Завтра мы должны встать пораньше.
— И потому я предлагаю не ложиться совсем, — объявил Смит. — Терпеть не могу спать на жесткой постели. Откупорим еще бутылку и разопьем ее под новейшую сатиру:
Паписты надоели нам!Всех заговорщиков — к чертям!А доктор Оутс лопнет сам!Тили-дили-там!
— Да, но как же наш пуританин-гость? — воскликнул Гэнлесс.
— Он у меня в кармане, дружище, — отвечал его веселый собутыльник. — Его глаза, уши, нос и язык — все в моей власти.
— В этом случае, когда ты возвратишь ему глаза и нос, пожалуйста, оставь у себя его язык и уши, — заметил Гэнлесс. — С этого плута достаточно будет зрения и обоняния; слухом и даром речи он, надеюсь, не воспользуется.
— Согласен, что это было бы недурно, — отвечал Смит, — да только это значило бы обокрасть палача и позорный столб, а я человек честный и отдаю Дану [44] и дьяволу то, что им причитается. Итак,
А наш король, наоборот,Пускай живет хоть до трехсот!Пусть веселится, ест и пьет!Королю — почет!
Во время этой вакхической сцепы Джулиан, завернувшись в свой плащ, вытянулся на диване, который ему указали. Он посмотрел на стол, из-за которого только что вышел, и ему почудилось, будто свечи потускнели и расплылись; он слышал звуки голосов, но уже не различал смысла слов, и через несколько минут заснул так крепко, как не спал еще ни разу в жизни.
Глава XXIII
Тут Гордон в рог свой протрубил
И кликнул клич: «Вперед!
Огнем пылает замок Роде,
И долг нас в путь зовет!»
Старинная баллада
На другое утро, когда Джулиан проснулся, в комнате было тихо и пусто. Лучи восходящего солнца, проникавшие сквозь полузакрытые ставни, освещали остатки вчерашнего пиршества, которое, очевидно, превратилось в настоящую оргию, о чем свидетельствовала тяжелая и мутная голова нашего героя.
Хотя Джулиана и нельзя было назвать гулякой, он, подобно другим молодым людям своего времени, не имел привычки избегать вина, которое тогда употреблялось в довольно неумеренном количестве, и потому очень удивился, что несколько выпитых накануне бокалов так сильно на него подействовали. Он поднялся с постели, привел в порядок свою одежду и стал искать воды, чтобы умыться, но воды нигде не было. Правда, на столе стояло вино; возле стола находился один стул, а второй валялся на полу, опрокинутый во время ночного разгула. «Вино, наверное, было очень крепкое, я даже не слышал, как шумели мои собутыльники при окончании пирушки», — подумал он.
На минуту им овладело какое-то смутное подозрение; он тщательно осмотрел свое оружие и полученный от графини пакет, который хранился в потайном кармане камзола. Убедившись, что все цело, Джулиан стал думать о том, что ему предстояло делать. Он вышел в другую комнату, весьма скверно прибранную, где на низкой походной кровати лежали два накрытых старым ковром тела, а на вязанке сена покоились их головы. Черная лохматая голова принадлежала конюху; другая была в длинном вязаном колпаке, из-под которого торчали седые волосы и карикатурно важная физиономия с крючковатым носом и впалыми щеками, обличавшими галльского жреца гастрономии, хвалы которому возносились накануне. Эти два достойных жреца Бахуса покоились в объятиях Морфея; на полу валялись разбитые бутылки, и лишь громкий храп свидетельствовал о том, что они живы.