Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Госпожа Герберт, я заметил, что вы молчали и о чем-то думали… — сказал Никитин, стараясь не видеть чистую седину в ее волосах, а силясь сравнить, сопоставить случайное, когда-то бывшее в их молодости благостное утро и вот этот прозрачно-синий, устремленный в эго зрачки взгляд, в котором ему хотелось увидеть и ее и себя из неправдоподобно другой, чудилось, приснившейся жизни, где была райская тишина без войны, теплая трава, счастье светоносного весеннего воздуха. — Госпожа Герберт, — повторил Никитин шепотом, заглядывая в переливающиеся блеском влаги ее глаза. — Я помню… я многое помню, госпожа Герберт… — Он помолчал, перевел дыхание. — …даже то, как вы учили меня произносить по-немецки «Шметтерлинг». Было солнце, раннее утро, в окно влетела бабочка. Помните? Потом эта фраза: «Лерне дойч, лерне дойч…»
— Лерне дойч?.. — шепотом выговорила госпожа Герберт. — Вы помните? О, господи…
Ее пальцы повлажнели в его пальцах, ослабленные колени стукнулись о его колени, — и это проявление какого-то невнятного страха и нескрытой радости пронзило Никитина зябким дуновением: неужели она не забыла, до сих пор помнила слова, которые они говорили тогда друг другу? Он сказал быстро:
— А вы помните, как я учил вас нескольким русским фразам?
Она засмеялась, приготовленно округлила губы и, разделяя слоги, выговорила по-русски:
— До с-ви-дань-я… н-не забы-вай мень-я… — И, сделав паузу, пожимая его руку влажными пальцами, прибавила: — Я льюблю т-тебь-я… Так? Так?
Никитин не ожидал, что она могла вспомнить эти слова, выученные ею двадцать шесть лет назад, произнесенные им в майскую ночь с редкими крупными звездами над покойно спящим городком, когда вздрагивало от их дыхания пламя свечи, а они поочередно писали на листе бумаги русские и немецкие фразы, веря и не веря, что должны надолго расстаться. Нет, он знал и чувствовал, что завтра многое непоправимо изменится в его жизни и больше они не увидятся, — а она, цепляясь за слабенькую надежду, за невозможность, запомнила оказанные им русские фразы? Но, неизвестно почему, сейчас, все-таки пытаясь уйти от серьезного поворота в разговоре, он пошутил:
— Когда в университете я изучал немецкий язык и, конечно, заваливался не раз, то вспоминал вашу фразу: «Лерне дойч, лерне дойч». Оказали на меня влияние, вот видите как…
— Вы хорошо говорите по-немецки, — сказала она и, явно колеблясь, спросила неуверенно: — Ваша жена… она кто по профессии?
— Она врач. А… ваш муж?
— Он умер в пятьдесят четвертом году. Мы прожили вместе четыре года.
— У вас есть дети?
— Одна дочь. Но она не живет в Гамбурге. Вышла замуж и уехала с мужем в Канаду.
— А ваш брат? Я смутно помню вашего брата. Кажется, его звали Курт? Где он?
— В Дюссельдорфе. Он известный адвокат. Имеет свою контору. Много дел, много работы. Перед вашим приездом я звонила ему, он очень хотел приехать в Гамбург, но не смог.
— Скажите, я хотел вчера подробно расспросить, каким образом именно вы пригласили меня на дискуссию? Как вы узнали? Неужели по фотографии?
— Я увидела вашу фотографию на книгах, которые издавались на Западе. Ваши романы проходили через мои магазины. Только после этого я их прочитала.
— И меня можно было узнать на фотографиях?
— Да. Я узнала.
— У вас лучше память, чем у меня. Слишком многое наслоилось в моей памяти после войны. Слишком много было всего. В общем — бОльшая половина жизни прошла, хотя об этом нет времени подумать, к сожалению.
— Я сильно изменилась, господин Никитин? Вы меня не узнали… Я совсем другая? Не та Эмма, правда?
— И я не тот лейтенант Никитин, которому было море по колено.
— Нет, для женщины срок в двадцать шесть лет — целая жизнь. Вот это и есть правда, о которой вы говорили.
— Этот срок чувствую и я. Иногда по утрам, во время бритья, смотришь на себя в зеркало и с наивной самозащитой думаешь: виски седые, но еще до пятидесяти чуть-чуть не дошло. А в сущности-то главные годы — там, за зеркалом… Истина довольно банальная, хоть некоторые, дожив до шестидесяти, часто оспаривают ее. Но до шестидесяти дожить надо…
— Вы говорите «главные годы»? А я думаю, я уверена… Вы должны быть счастливым человеком, у вас… семья, работа, вы известны… Разве у вас не все хорошо?
— Более благополучного человека, чем я, нет.
— Вы сказали в шутку или серьезно?
— Я хотел вас спросить… Скажите, вы все понимали, что происходило тогда в вашем доме среди русских?
— Я боялась за Курта, за себя. Я знала, что вы меня спасли.
— Вас спас, если говорить о прошлом, не я, а лейтенант Княжко, помните того лейтенанта, который хорошо говорил по-немецки?
— А я знала, что вы меня спасли. Тот лейтенант был строг и очень серьезен, признаться, я боялась его, а вы…
— Таких, как лейтенант Княжко, я больше не встречал в жизни, мне его очень не хватает до сих пор. Но такие погибали, как правило. Это уж какая-то страшная была закономерность.
— А вы, слава богу, остались в живых.
— Мне повезло… Когда нет таких, как лейтенант Княжко, то нет и настоящих друзей, и вообще многое в мире тускнеет. Я его настолько не могу забыть до сих пор, что он мне снится. А утром чувствую такую горечь, что места себе не нахожу. Как после смерти своего сына. Простите. Мы говорили о Княжко, и я, кажется…
— У вас… умер сын? Когда?
— Четыре года назад. Тогда я едва не потерял и жену, единственного друга: у нее началась нервная болезнь. Подождите, мы говорили о Княжко, о том лейтенанте, моем военном друге. Вы его, конечно, помните…
— О, я не буду ничего спрашивать. Я понимаю, как ваша жена… и вы… Я понимаю, почему у вас бывают грустные глаза, да, я заметила, извините. Я не подумала, когда сказала, что вы должны быть счастливым человеком. Извините, пожалуйста, меня. Может быть, нам пора сесть, выпить вина? Мы долго танцуем. Я уже хочу выпить и очень хочу курить. Да, да, здесь душно… но мне как-то немного холодно…
— Вы нездоровы, госпожа Герберт? У вас действительно ледяные руки. Вы, вероятно, плохо себя чувствуете?
— Нет, нет, это тоже нервное. У женщин бывает такое нервное. Я просто, как вы сказали, вспомнила свои лучшие годы. Но их нельзя назвать годами. Это были дни… Какой-то детский мираж, какой-то сон… Господин Никитин, вы слушаете музыку? По-моему, сейчас танцуют твист или шейк. Мы мешаем молодым… Давайте лучше сядем, выпьем вина и покурим.
— А руки у вас не согрелись — ледяные…
— Выпью вина — и все пройдет. Я немного устала.
— Тогда давайте сядем.
— Простите, господин Никитин, ваш коллега господин Самсонов, несомненно, решительный человек, знает, что мы с вами были когда-то знакомы?
— Это не имеет значения. А что?
— И вы не хотели, чтобы он подробно знал?
— Я об этом не успел подумать.
— Благодарю вас. Пойдемте к столику.
5
Они вышли из убыстренного круговорота танцующих и подошли к своему столику; Дицман и Лота Титтель еще танцевали, Самсонов, скрестив на груди руки, сидел в одиночестве.
— Не показали вы ни твиста, ни свиста, ни шейка, ни бебейка… как это там по-современному называется, — сказал он. — Скромничали, не по моде скромничали…
— Господин Никитин, налейте, пожалуйста, мне вина, — попросила госпожа Герберт, торопливо доставая сигарету из пачки, а когда Никитин налил ей вина и она, словно утоляя жажду, отпила несколько глотков, ему явственно послышалось — зубы ее позванивали о край стекла. И Никитин опять спросил:
— Вы нездоровы, госпожа Герберт?
— Здесь, в подвале, как-то душно и сыро, — сказала она вскользь и, прикуривая, извинительно посмотрела на него поверх желтых венчиков свечей. — Простите, господин Никитин, это бывает со мной… Я устала немного. Этот джаз, шум, теснота… Господин Алекс был прав: да, да, клоунада…
— Одуреть можно, — подтвердил Самсонов. — С ума сойти… Вакханалия двадцатого века. Для этого веселья нужны крепкие нервы и кашу овсяную надобно есть.
Она беззвучными глотками допила вино, и Никитин снова подлил ей, замечая и дрожь ее зубов, и одновременно этот ее взгляд, пытающийся стесненно извиниться перед ним, но в странном, направленном ему в лицо внимании боролись улыбка и нерешительное желание сказать что-то — вероятно, присутствие Самсонова мешало ей сейчас.
— Я хотела бы, господин Никитин…
«Эмма, прежняя Эмма, глаза остались те же, все — в глазах», — подумал Никитин, и нечто еще, тихое, мягкое, беззащитное, проступавшее в ее синеющем взгляде и особенно в голосе, совсем уже слабое, женское, внезапно тронуло его смутной нежностью к этой немолодой Эмме, в которой непонятно почему сохранилось, еще жило, не обманывало его прежнее, давнее, узнанное. И тут же он подумал, что ничего похожего в реальности не может быть, что все это — и доверчиво-беспомощное выражение ее лица, и излучение робкой вины — лишь результат воображения, всколыхнутого воспоминаниями его военной молодости: ведь внешне она изменилась так, что он не узнал ее… «Что такое? Я настроился на определенную волну? Нет сил сбросить наваждение прошлого?»
- Батальоны просят огня (редакция №1) - Юрий Бондарев - Советская классическая проза
- Собрание сочинений. Том 7. Перед восходом солнца - Михаил Михайлович Зощенко - Советская классическая проза
- Своя земля - Михаил Козловский - Советская классическая проза
- Огненная земля - Аркадий Первенцев - Советская классическая проза
- Молодой человек - Борис Ямпольский - Советская классическая проза