Но разве не так же ставил в тупик своих читателей Розанов: то «красный», то «черный» – сначала в разных своих статьях и книгах, а потом и на одной и той же странице? В этой принципиально новой писательской позиции по отношению к читателю Розанов продолжил то, что начал до него Чехов.
Как и в другом: пресловутом «выходе за пределы литературы». «Розанов воспринимает себя последним реалистом. Как если бы Чехов повернул микроскоп внутрь самого себя и тем самым еще раз, в лице Розанова, убил литературу».[401] Чехов поражал современников тем, что все что угодно мог сделать сюжетом рассказа: стакан, пепельницу, монаха. Для Розанова любая вещь – и слезы, и боли, и сор, и плевки стали материалом литературы без сюжета, без обрамляющей новеллы и без комической окраски, как заметил Виктор Шкловский.[402] И новизна чеховских сюжетов, и бессюжетность «Опавших листьев» – и то и другое казалось современникам «преодолением литературы», хотя на самом деле становилось расширением традиционных рамок литературы.
3
То, что Розанов и Чехов написали и сказали друг о друге, – небезынтересно, но по высшему счету несправедливо и близоруко. Масштабы в этих высказываниях еще не уяснены, нужна была иная оптика, а ее могло принести только время, последующая история.
Розанов в двух статьях о Чехове 1910-го года[403], при всей благожелательности, даже любовных интонациях, создает облик Чехова явно с подачи Суворина, который тоже любил Чехова, но понимал его и принимал «от и до», ревновал к Чехову, порвавшему с «Новым временем». «Чехова не забудут»; «он стал любимым писателем нашего безволия, нашего безгероизма, нашей обыденщины», но «талант его всегда был и остался второго порядка», у Чехова не было и намека на творческие силы Гоголя, Толстого и Достоевского, а сравнения Чехова с Шекспиром просто безвкусны…
Поэтому то, что произошло с «нашим Антошей Чехонте» в XX в.: выявление в нем универсализма, всемирности, признание его человечеством как одного из духовных учителей и величайших художников, – это Розанову показалось бы невероятной неожиданностью. Впрочем, именно Розанов одним из первых указал на философское начало в творчестве Чехова.[404]
С другой стороны, Чехов, относившийся к религиозно-философским собраниям начала века как к тусовкам «сердитых гимназистов» и то видевший в нововременских статьях Розанова бесцеремонность городового (см.: П 10, 141), то сердечно откликавшийся на родное и близкое в розановских статьях – на напоминания о ветхозаветной поэзии, на широту, ум и талантливость розановской статьи о Некрасове (см.: П 11, 108), – не мог оценить двуликости, амбивалентности розановских писаний, их дерзновенной сущности, найденной Розановым как принцип и как прием. Впрочем, найдена она была Розановым после своих пятидесяти лет, то есть уже после смерти Чехова.
Посмертная судьба этих двух писателей оказалась очень разной. О Чехове сказано в «Жизни и судьбе» Василия Гроссмана: Чехов у нас разрешен, потому что не понят (ни властями, ни читателями). Можно ли сказать, что Розанов был запрещен, потому что так уж точно понят? Вряд ли. Ведь грандиозность Розанова и залог того, что он навсегда останется в русской литературе, не в отдельных его темах, как бы оригинальны или пророчески ни были их разработки, а в его методе, принципе, структуре мысли, особой розановской логике. Может быть, и слава Богу, что «всю жизнь и после жизни» – «никакой известности. Одна небезызвестность»?[405] Ведь Розанов модный, превращаемый в икону, ставший моделью для многих маленьких Розановых современности, – это то, что показалось бы ему самому мрачнейшей перспективой.
Розанов – то есть тип россиянина, воплотившийся в нем, – не раз становился чеховским героем. Отдельные его черты узнаваемы в герое рассказа «На пути»: в каждой своей идее, которая овладевала им безраздельно, идти до конца, не допуская компромиссов. (Пришел к выводу, что в разделе Бога и пола повинен Христос – повел атаку на Христа и христианство. А потом столь же безоглядно устремился за идеей Христа.) Или, подобно герою «Убийства» Якову Терехову, который стремился веровать по-особому, не как все, и всю жизнь искал свою веру, – Розанов на всю жизнь ушел на поиски своего внутреннего, персонального Бога, не похожего на других богов.
Розанов задолго до смерти носил в себе апокалипсис, заранее пророчески предчувствуя его наступление. Но как российский обыватель, как живой человек, был ошеломлен пришедшим в Россию апокалипсисом, растерялся от неожиданности того, неизбежность чего для него как мыслителя и писателя была давно очевидна. Как-то реагировал бы на апокалипсис Чехов?..
Рядом с апокалиптической горячностью и холодностью Розанова, с его напряженной религиозной рефлексией, чеховская внерелигиозность, признание в незнании настоящего Бога – не есть ли презренное для ангела Апокалипсиса теплое? Нет. Говоря: «Между есть Бог и нет Бога лежит громадное поле, которое с трудом проходит истинный мудрец», – Чехов говорил о своем твердом выборе, непрекращающихся исканиях веры. И здесь еще одна точка схождения с Розановым.
Розановская трилогия родственна той линии в мировой литературе, которая идет от «Тристрама Шенди», через «Евгения Онегина» к «Улиссу» и остается одной из самых оригинальных русских и всемирных книг XX в. Русская литература пошла не розановским путем: сюжет в прозе – не умер, роман остался жив, драматургия последовала за Чеховым. Литература преодолела апокалипсис, но постоянно на него оборачивалась.
«Все мы» Чехова и «Мы» Евгения Замятина
К нашим дням приложимы многие из характеристик той эпохи, в которую жили Чехов и его герои. Иные сейчас рушатся авторитеты, смутно вырисовывается новая телеология. Но, как и сто с лишним лет назад, «все шашки теперь смешались» (П 3, 111), и снова на «мучительных размышлениях… изнашиваются наши российские умы» (П 12, 35). Говоря словами Евгения Замятина, «от нас, от нашей эпохи Чехов неотделим никакими оврагами: он связан с нами прямой линией – кратчайшим расстоянием».[406]
Среди множества проблем, затронутых Чеховым и звучащих актуально сейчас, в начале нового века, одна представляется особенно значимой. Назовем ее проблемой самоидентификации человека: я и мы, осознание, разделение, противопоставление или соединение этих понятий; соотношение личности и надличностных начал. Каждый человек всю свою жизнь стоит перед этой проблемой, к ее решению в известном смысле сводится работа сознания и практическая деятельность каждого.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});