вы меня бросите.
— Если мы не вернемся, нас начнут искать и найдут.
— Совершенно верно,— согласилась Прелесть,— Вот почему, милый, мы и бежим. Мы убежим так далеко, что нас не найдут никогда.
— Даю тебе последнюю возможность хорошенько подумать,— сказал я,— Если ты не одумаешься, я радирую на Землю и...
— Вы не можете радировать на Землю,— возразила она,— Я демонтировала аппаратуру. И, как догадался Бен, дверь в рубку управления заклинена. Вы ничего не можете поделать. Почему бы вам не отказаться от глупого упрямства и не ответить на мою любовь?
Бен стал собирать карты, ползая по полу на четвереньках. Джимми швырнул блокнот на стол.
— Вот тебе случай отличиться,— сказал я.— Воспользуйся им. Подумай только, какую оду ты мог бы сочинить о нестареющей и вечной любви человека и машины.
— Пошел ты,— сказал Джимми.
— Не надо, ребята,— журила нас Прелесть,— Мне не хотелось бы, чтобы вы подрались из-за меня.
У нее был такой тон, будто она уже обладала нами... Впрочем, в некотором роде это так и было. Удрать от Прелести невозможно, и если нам не удастся отговорить ее бежать с нами, то наше дело конченое.
— Мы все не подходим тебе только по одной причине,— сказал я ей.— По сравнению с тобой мы проживем недолго. Как бы ты о нас ни заботилась, лет через пятьдесят мы умрем. От старости. И что будет тогда?
— Она будет вдовой,— сказал Бен.— Бедненькой вдовушкой в слезах. И даже детишек не будет, чтобы утешить.
— Я думала об этом,— ответила Прелесть,— Я подумала обо всем. Вам не надо будет умирать.
— Но это же невозможно...
— Для такой великой любви, как моя, нет ничего невозможного. Я не дам вам умереть. Я слишком люблю вас, чтобы дать вам умереть.
Немного погодя мы махнули на нее рукой и пошли спать, а Прелесть выключила свет и спела нам колыбельную.
Под ее пронзительную колыбельную уснуть было нельзя, и мы заорали, чтобы она заткнулась и дала поспать. Но она продолжала петь до тех пор, пока Бен не попал ей туфлей в голосовое устройство.
И после этого я заснул не сразу, а лежал и думал.
Я понимал: надо что-то придумать, но так, чтобы она не знала. Дело было швах, потому что она все время следила за нами. Она давала советы, она слушала, она читала через плечо, и ни движения, ни слова скрыть от нее было нельзя.
Я знал, что может пройти немало времени и нам не следует терять терпения и паниковать. А если мы выпутаемся, то нам просто повезет.
Поспав, мы сели в кружок и, не говоря ни слова, слушали Прелесть, которая описывала, как мы будем счастливы. Мол, в нас заключен целый мир, а перед любовью тускнеет все мелкое.
Половина слов, которые она употребляла, была почерпнута из идиотских стихов Джимми, а остальные — из сентиментальных романов, которые кто-то читал ей еще на Земле.
Порой мне хотелось встать и сделать из Джимми отбивную, но я говорил себе, что теперь уж ничего не поделаешь, толку от битья будет мало.
Джимми скрючился в углу и писал что-то в блокноте, а я удивлялся: надо же быть таким наглым, чтобы писать после того, что случилось!
Он продолжал писать, вырывая страницы и бросая их на пол, время от времени чертыхаясь.
Один отброшенный листок упал мне на колени, и, смахивая его, я прочел:
Я неряха и пачкун,
Лодырь я беспечный,
Потому-то недостоин
Любви твоей вечной.
Я быстро подобрал листок, смял его и швырнул в Бена, а он отбил его в мою сторону. Я снова швырнул — он снова отбил.
— Чего тебе надо, черт побери? — огрызнулся он.
Я бросил скомканную бумажку прямо ему в лицо, он уже было встал, чтобы вздуть меня, как вдруг, видно, понял по моему взгляду, что это не просто грубость. Он подобрал комок и, как бы забавляясь, стал разворачивать бумагу, пока не прочел, что там написано. Затем снова смял ее.
Прелесть слышала каждое слово, так что вслух мы говорить не могли. И вести себя должны были естественно, чтобы не вызвать подозрений.
И мы постепенно начали играть. Может быть, мы входили в роль даже медленнее, чем требовалось, но чтобы убедить, переигрывать было нельзя.
Мы играли убедительно. Возможно, мы просто были прирожденными неряхами, но не прошло и недели, как наши жилые комнаты превратились в свинюшник.
Мы разбрасывали повсюду одежду. Грязное белье не совали в прачечный отсек, где его обычно стирала Прелесть. Оставляли на столе горы посуды, а не складывали ее в мойку. Мы выбивали трубки прямо на пол. Мы не брились, не чистили зубы, не мылись.
Прелесть выходила из себя. Ее привыкший к порядку интеллект робота пришел в ярость. Она умоляла нас, она брюзжала, а порой и поучала, но вещи по-прежнему валялись где попало. Мы говорили ей, что если она нас любит, то должна примириться с нашей безалаберностью и принимать нас такими, какие мы есть.
Недельки через две мы победили, но это была не та победа.
Прелесть сказала нам с болью в голосе, что мы можем жить как свиньи, если нам это нравится. Она примирится с этим. Она сказала, что ее любовь слишком велика, чтобы на нее повлияла такая мелочь, как вопрос личной гигиены.
Итак, сорвалось.
Я, например, был очень рад этому. Годы привычки к корабельной чистоте восставали против такого образа жизни, и я не знаю, сколько бы я еще вытерпел.
Нелепо было и начинать это.
Мы почистились, помылись. Прелесть была в восторге, она говорила нам ласковые словечки, и это было еще хуже, чем все ее брюзжание. Она думала, что мы тронуты ее самопожертвованием, что за это подмазываемся к ней, и голос у нее звучал как у школьницы, которую ее герой пригласил на университетскую вечеринку.
Бен пробовал говорить с ней откровенно о некоторых интимных сторонах жизни (о которых она, разумеется, уже знала) и пытался поразить ее рассказом о том, какую роль в любви играет физиологический фактор.
Прелесть была оскорблена, но не настолько, чтобы это вышибло у нее романтическое настроение и вернуло в строй.
Печальным голосом, в котором едва слышны были нотки гнева, она сказала нам, что мы забываем о более глубоком смысле любви. Она стала цитировать наиболее слюнявые стихи
Джимми, в которых говорилось о благородстве и чистоте любви, и нам нечего было сказать. Нас просто посадили