Армия подавила «питейные беспорядки». Тысячи крестьян были арестованы. А стихотворение Алексея Толстого запретила цензура. Но оно широко распространялось в списках.
«Богатырь» - это символ спаивания народа. По стране на разбитой кляче разъезжает костлявый всадник в дырявой рогоже, со штофом за пазухой. Он потчует всех без разбору, и «ссоры, болезни и голод плетутся за клячей его».
Стучат и расходятся чарки,Питейное дело растет,. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .Беднеет, худеет народ.
И у Толстого и у Жемчужниковых в их письмах и дневниках не раз прорывалось возмущение системой откупов, политикой царского правительства, «лукавыми Иудами, распинавшими свою отчизну», не брезговавшими никакими средствами для выколачивания денег из народа.9
Весна 1860 года застала Алексея Константиновича в Париже. Часто, очень часто навещал поэт этот прекрасный город, но нигде ни словом не обмолвился о своих впечатлениях от него. Он весь в России и в своих произведениях, которые пишет, отсиживаясь в комфортабельных парижских отелях или встречаясь с друзьями и с русскими литераторами, проводившими время в Европе с едва ли не большей непринужденностью, чем в Петербурге - холодном и вместе с тем душном, как говаривал Толстой.
Он вспоминал один из своих разговоров с Соллогубом. Прав тот, когда говорит, что в прежние годы оседлость была потребностью. У каждого семейства был свой приход, свой неизменный круг родных, друзей и знакомых, свои предания, свой обиход, свои нажитые привычки. Железные дороги все это изменили. Теперь никому дома не сидится. Жизнь не привинчивается к почве, а шмыгает, как угорелая, из угла в угол. Семейственность раздробляется и кочует по постоялым дворам.
Толстой остро чувствовал потребность в «привинчивании к почве», к семейственности. Но не получалось... Все куда-то надо было ехать, хотя и не заставлял вроде бы никто. Только получил бессрочный отпуск и... уехал в Петербург и Париж. Вернулся почти тотчас, обосновался было в Красном Роге, и опять в Париж с Софьей Андреевной. Она добавила в компанию Николая Андреевича Бахметева с сынком, а управлять имениями они оставили Петра Андреевича Бахметева, хоть и ясно было, что ничего путного из этого не выйдет. У Софьи Андреевны был комплекс вины перед многочисленной и не очень церемонной родней, Алексей же Константинович из деликатности старался не вмешиваться в ее дела, надеясь, что все как-то образуется.
Путешествия не мешали ему работать. Наоборот, движение подстегивало мысль. В отдалении ярче представало родное. Заграничные впечатления никак не отражались в его творчестве, как это бывало и со многими другими тогдашними русскими писателями, которые кочевали по европейским гостиницам и постоялым дворам, а все думали и писали только о России.
Что же занимает его в Париже? Воспоминания о днях, проведенных в Погорельцах, Красном Роге, Пустыньке. Он все больше склонялся к тому, чтобы устроиться попрочнее не в Погорельцах, а в Красном Роге, где был такой знакомый с детства охотничий дом, построенный еще Кирилой Разумовским по проекту Растрелли. В Красном Роге была устроена Толстым больница и закуплены медикаменты. Там же 15 ноября 1859 года открылось училище для мальчиков, а Софья Андреевна открыла в Погорельцах школу для девочек.
В ноябре же Толстой становится одним из тридцати пяти основателей Литературного фонда, официально называвшегося Обществом для пособия нуждающимся литераторам и ученым. Возобновило свою работу в Москве Общество любителей российской словесности, основанное в 1811 году и пришедшее в такой упадок, что к 1859 году оно насчитывало всего шесть членов. Теперь под временным председательством Хомякова на многочисленных заседаниях 1859 года членами общества были избраны Л.Н. Толстой и И.С. Тургенев (по предложению К.С. Аксакова), М.Е. Салтыков и А.К. Толстой (по предложению И.С. Аксакова), Ф.И. Тютчев, Ф.И. Буслаев, А.Н. Островский, А.Ф. Писемский, А.А. Фет, В.И. Даль... - в общем, весь цвет русской литературы пожелал создать в Москве общественную академию, существовавшую параллельно казенной, петербургской. Идейного единства в обществе не было, но ему предстояло внести солидный вклад в развитие словесности и изучение русского и других славянских языков.
Из Парижа Толстой внимательно следит за тем, как подвигается в России решение крестьянского вопроса. В одном из писем он возмущается бесконечными отсрочками, пустопорожней говорильней, читает все номера «Колокола», негодует по поводу речи графа Панина, председателя редакционных комиссий, подготавливавших манифест. «Она очень хороша, - пишет он в одном из писем, - особенно ее конец: «Господа, мои двери вам всегда будут отворены, но, к сожалению, я принимать вас не могу». Это напоминает мне, как один начальник, принимая меня и еще несколько человек в комнате, где не было ни одного стула, обратился к нам, делая рукой округлый жест: «Милости прошу садиться, господа!»
Рассказ его очень похож на то, что писалось у Герцена в «Колоколе» по поводу выступления Панина перед депутатами губернских комитетов.
Толстому хорошо работалось в последнее время. В Париже он переделывает «Дон-Жуана» и читает его В. Боткину и бывшему цензору Крузе, получившему возможность поехать за границу на деньги, собранные литераторами. Продолжается нескончаемая доработка «Князя Серебряного». И еще для души он переводит стихотворения Шенье, упиваясь формой, музыкой французских стихов. Ему это доставляет такое же наслаждение, как и Венера Милосская, которой он не раз любовался в Лувре, или «Орфей» Глюка, которого Толстой часто ходит слушать в «Гранд опера». И еще он посещает некое спиритическое общество и не без юмора рассказывает потом, как спириты опубликовали рисунок дома, в котором Моцарт обитает теперь на Сатурне. Вольтер, по их утверждениям, раскаивается в своем былом легкомыслии и во всеуслышание исповедует Иисуса Христа, а Диоген признает, что был весьма суетен, и искренне сожалеет теперь об этом в загробном мире.
Но ирония иронией, а все-таки что-то есть этакое в сеансах Юма, который приезжал к нему в Пустыньку в прошлом году. Теперь вот Юм приглашал Толстого погостить у него в Лондоне...
Толстой готов забивать голову чем угодно, лишь бы не думать о предложении, которое ему сделали через фрейлину Тютчеву - занять какой-то крупный государственный пост, стать едва ли не одним из руководителей III Отделения. Во всяком случае, это можно прочесть между строк его письма к Болеславу Маркевичу из Парижа. Такое предложение кажется странным и даже невероятным после недоверия, высказанного царем по отношению к литераторам, и к Толстому в частности.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});