Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вздор несусветный! – возражали другие. – Не жизнь тогда будем начинать, но в пропасть катиться; не в мир вступать, а в край погибели, да вратами порока, не добродетели; а как завладеют пороки башнями души, кто их выгонит из крепости? Поймите, ребенок – нежный росток; согнется налево, его можно еще склонить направо, но юноша необузданный да разнузданный советов не слушает, наставлений не терпит, все делает наперекор и во всем ошибается. Поверьте, из двух крайностей безумие куда опасней неведения.
О недужной старости долго спорить не пришлось, хотя кое-кто и ее предлагал, – чтоб уж камня на камне не оставить, все перевернуть.
– Ба! – сказали те, кто был менее глуп. – Старость – не радость, а гадость, в этом возрасте лучше жизнь покидать, чем начинать; всяческие немощи облегчают смерть, делают ее более сносной. Страсти в эти лета спят, зато бодрствует прозрение – перезрелый, а потом иссохший, плод сам падает.
Наибольший успех имела партия, отстаивавшая возраст зрелости.
– Вот это годится! – одобряли книгочеи. – Начало будет великолепное – в полдень разума, при полном свете суждения! Великое преимущество – войти в запутанный лабиринт жизни при ярком солнце! Да, эта пора – царица всех прочих, лучшая пора жизни. С нее начал первый из людей, таким его ввел в мир Верховный Мастер – существом законченным, совершенным, зрелым и до мелочей отделанным. Ясно! Прекратим споры и пойдем просить у Божественного Творца этой милости.
– Погодите! – молвил некий разумный человек. – Ну, кто когда начинал с самого трудного? Искусство этого не советует, природа так не поступает – напротив, во всех своих творениях оба восходят от легкого к трудному, от малого к большому, пока не достигнут совершенного. Разве кто-нибудь начинает подъем с гребня горы? А тут едва человек начнет – да с немалым трудом – жить, как обсядут его заботы, обременят обязанности; не законченным будет он, а конченым, ведь ему надо стать личностью, а это в жизни наитруднейшее. И ежели для начала жизни не годятся немощи старика, тем паче – труды мужа. Кто пожелает жизни, если будет с нею знаком? Кто захочет вступить в мир, зная, каков он? Нет, дайте человеку пожить какое-то время для себя – ведь детство и половина юности еще принадлежат ему, лучших дней ему не видать во все годы жизни.
Спор этот так и не кончился, и сейчас идет, и будет идти, и никогда люди не придут к согласию, не вернутся с ответом к Верховному Творцу, который потому и не отменяет установление, чтобы человек начинал жизнь с ничего не ведающего детства и заканчивал умудренной старостью.
Наши странники по миру, путники по жизни, оказались уже у подножья седых Альп – голова Андренио начала белеть, лебяжий пух Критило редеть. Был сей край так уныл и угрюм, что у всех, кто в него вступал, кровь леденела.
– Ого, – сказал Андренио, – этот перевал я назвал бы скорее вратами смерти, нежели дорогой жизни.
И примечательно, что те, кто прежде переходил через Пиренеи потея, ныне переходил Альпы кашляя, – сколько в юности попотеешь, столько в старости покашляешь. Некоторые из горных вершин были белы, другие – плешивы, а из скал выпадали камни-зубы. Не струились весело и резво ручейки в жилах – жестокий холод заморозил и веселье и живость. Все вокруг охладело и замерло. Деревья стояли обнаженные, без прежней буйной зелени, растеряв пышную листву, а ежели где и остался листок-другой, то столь зловредный, что, падая, убивал: потому-то умиравшая старуха сказала: «Я буду держаться за листья дерева апельсинового» [523]. Воды не смеялись, как прежде, но рыдали, даже льдинки скрипели. Соловей не пел, влюбленный, а стенал, разочарованный.
– Что за хмурая область! – сетовал Андренио.
– И нездоровая! – добавил Критило. – Кипенье алой крови сменилось разлитием черной желчи, хохот – стонами, повсюду хлад и печаль.
Так меланхолично рассуждали они и вдруг заметили средь немногих, кому удалось ступить на снежный прах, человека со столь странной походкой, что странники стали втупик, не понимая, идет он вперед или назад; его поза противоречила шагам – лицом повернут к ним, а шел в направлении обратном. Андренио утверждал, что чудак приближается, Критило – что удаляется; как часто двое, видя одно и то же и при том же свете, расходятся во мнениях. Любопытство пришпорило их, и вскоре, нагнав чудака, они убедились, что у него два лица и походка впрямь двусмысленная; думаешь, идет к тебе, а он убегает; а когда кажется, что он совсем близко, он далеко.
– Не дивитесь, – сказал он им, – под конец жизни все мы рассуждаем двусмысленно и поступаем двулично. Иначе, чем с двумя лицами, в наши года не прожить: одно улыбается, другое хмурится, одними устами говоришь «да», другими «нет», и только так обделываешь свои дела. А когда станут требовать исполнить сказанное и упрекать, что не сделано обещанное, отвечаешь: «скоро сказка сказывается», «обещанного три года ждут», от языка, мол, до руки целых две лиги, притом каталонских [524]. Соглашаемся на испанский манер, а отрекаемся на французский – по примеру Генриха [525], который одним росчерком подписал два противоречащих договора, не обсушив перо и не обмакнув дважды в чернила. Говорим на двух языках зараз, и пусть там жалуются, что нас не понимают, мы-то себя хорошо понимаем. У нас две физиономии, первая и вторая, одна твердит «исполню», другая шепчет «полно!» Первою всем угождаем, второю себя ублажаем. Как часто плачем вместе с плачущим, смеясь в душе над его глупостью! К примеру, некий вельможа, всем нам известный, одной рукой приветствовал просителя, а другою грозил пажу, что его впустил. Посему не верьте умильным минам, не радуйтесь милым словесам. Глядите глубже, и увидите другое лицо, настоящее – злословящее, осуждающее, брюзжащее; присмотритесь, и увидите одно чело ясное и гладкое, другое хмурое и злобное. Одни уста проклинают то, что другие прославляют. На одном лице глаза небесно-голубые, на другом – адски-черные; одни глядят кротко, другие хитро подмигивают. Один лик добродушный, человечный, другой суровый, мрачный; на одном веселье сатурналий, на другом угрюмство Сатурново [526]. Короче, в юности были мы Хуанами [527], а в старости становимся Янусами. И да будет сие первым уроком беспощадной владычицы здешнего края, настойчивей всего преподаваемым, чаще всего осуществляемым.
– Что еще за владычица? – спросил, испугавшись, Андренио.
Янус в ответ:
– Ты что, не слыхал? А ведь она особа весьма древняя и знаменитая, все ее знают, хоть сама никого не признает. С рожденья человек страшится ее, бежит дряхлой ее длани, тщетно всю жизнь пятится назад, заляпывая кляксами дурного тона белую бумагу седин. Если кто и попадает сюда, то разве от пинков времени, отнюдь не по своей воле. Глядите на ту бабенку, как она злится, и чем дальше заходит, тем пуще; видит, что годков в нее натыкано поболе, чем шпилек. Свирепые слуги безобразной Старости хватают всякого путника – не укроется ни богач, ни гордец, ни щеголь, ни храбрец; редко-редко спасается тот, кто достойно живет. Всех волокут прямо за волосы, отчего многие становятся плешивей, чем сам Счастливый Случай. Вон видите, одни бредут, рыдая, другие – кашляя, и все кряхтят и стонут. И немудрено – несказанным мукам подвергает их тиранка, неслыханные пытки придумывает, обращается с ними, как с жалкими пленниками. И слух идет, будто она и вся ее свита – не токмо что колдуньи, но еще и ведьмы: пьют у пленников кровь, выгрызают щеки, в руки суют не пряники, а палки – тем и держись-крепись. Сама же она слывет ближайшей родственницей Смерти, вроде бы двоюродной, хотя не назовешь их родными по крови, скорее по кости. Пожалуй, они скорее даже подруги, чем родственницы, ведь живут по соседству, дверь от одной к другой всечасно открыта – так и говорят: старик ужинать будет в могиле; но и молодых немало помирает, а уж из стариков никто не ускользнет. Описывать вам ее не стану, скоро сами увидите, ежели посчастливится до нее добраться.
Одна красавица говорила:
– Да лучше мне умереть!
Так стращал Янус беднягу Андренио. И вдруг тот заметил, что другими устами Янус рассыпается в похвалах Старости и, обращаясь к Критило, говорит прямо противоположное. Она, дескать, мудрая, бесстрастная, здравомыслящая, ценит своих вассалов, жалуя высочайшими должностями, величайшими почестями, важнейшими привилегиями. Прилагательные в превосходной степени так и сыпались во хвалу ее гостеприимства и хлебосольства. О, как прав был Эзопов сатир [528], бранивший тех, кто одними и теми же устами то согревают, то леденят, то хвалят, то хулят!
– Избави бог от подобных людей! – сказал Андренио.
А Янус:
– Вот как удобно иметь два рта! И заметь, оба говорят правду – сошлюсь на житейский опыт.
Тут они увидели, что вокруг снуют с почестями и наградами безжалостные палачи Старости. Подкрадывались предательски, исподтишка, но, как проберутся, сразу их почувствуешь. Лазутчики Смерти, они, сперва ковыляя на костылях, затем швыряли их и мчали к могиле. Бродили стаями, от шестидесяти до семидесяти. Были отряды и по восемьдесят, эти злее всего, – а уж дальше одни хворости да горести. Зацепив сперва незаметно, катили жертву на костылях, будто на почтовых, через хворобы да ко гробу. А кто пытался сбежать, тех нещадно преследовали, каменовали, и камни вонзались беднягам под вздох да в почки, вышибали резцы да коренные. Только и слышалось в мрачной этой пустыне эхо бесчисленных воплей «ай-ай-ай!».
- Атлант расправил плечи. Книга 3 - Айн Рэнд - Классическая проза
- Немного чьих-то чувств - Пелам Вудхаус - Классическая проза
- Кузнец своего счастья - Готфрид Келлер - Классическая проза