Толчком для раздумий на эту тему послужила, судя по тексту, история с картиной Репина «Иван Грозный и сын его Иван» (которая произошла в 1913 году), но статья так и не была закончена, может быть, показалась самому Ходасевичу слишком пафосной, и он не знал, куда дальше пойдет его мысль.
Сродни «словечку» «хулиганство» Ходасевич считал, скорей всего, и «словечко» «футуризм» и оба явления полагал, очевидно, родственными. Сам скандальный характер выступлений футуристов, их граничащий с наглостью эпатаж, хамская манера поведения Маяковского на людях были для него, человека сдержанного и склонного к благопристойности, правда, в символистской молодости тоже отчасти не чуждавшегося легкого эпатажа (вспомним историю с желтыми цветами в петлицах его друзей и его на одном из вечеров в Обществе свободной эстетики), совершенно невыносимы, неприемлемы.
Правда, в письме Нюре из Берлина от 19 октября 1922 года он, обсуждая возможность своего возврата в Россию (командировка его кончалась 8 декабря), написал: «Футуристы компетентно разъясняют, что я — душитель молодых побегов, всего бодрого и нового. И хотя я продолжаю утверждать, что футуризм — это самое сволочное буржуйство, все же официальная критика опять, как в 1918 г., стала с ними нежна, а с нами сурова». «Буржуйство» было для Ходасевича одним из самых ругательных слов, но все же несколько странно звучит оно в применении к футуристам. Видимо, считая футуризм силой разрушительной, хулиганствующей, не способной к созиданию, Ходасевич относил его, подобно «буржуйству», к числу препятствий для создания чего-то действительно нового: новой жизни, нового строя. Это несколько парадоксально, так как противоречит самим воззрениям и манифестам футуристов, считавших себя революционерами, но Ходасевич видел тогда в глубине явления, скорей всего, что-то продажное, работающее на потребу публике по законам буржуазного рынка. Но в дальнейшем он, напротив, убедился в большевистских симпатиях футуристов.
Но это только внешняя сторона дела. Неприятие же футуризма на уровне теоретическом было связано у Ходасевича с тем, что он уже в молодости ощущал себя хранителем поэтических традиций XIX века, а футуристов — их крикливыми разрушителями. «Бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч., и проч. с парохода современности» звучало для него, человека, влюбленного в Пушкина и в русский классический стих, предельным кощунством.
Отвращение к футуризму теоретически смыкалось у Ходасевича и с неприятием формализма. Но с формализмом дело обстояло сложнее. А футуризм был для него крайним, хулиганствующим выражением формализма на практике.
Ненависть к футуризму в целом проявилась у Ходасевича почти с первых литературных шагов. Он был крайне возмущен, когда после выступления его и еще нескольких поэтов (Липскерова, Садовского, Рубановича и других) на вечере в Обществе свободной эстетики устроители выпустили на эстраду футуристов — Маяковского и Зданевича, хотя заранее было обещано, что этого не произойдет. Вместе с Липскеровым и Рубановичем он заявил официальный протест, известив об этом Садовского и написав ему: «Будут большие бои». Об этом он писал и Муни. Но «боев» не состоялось, инцидент был замят. А неприятие осталось.
Еще в 1914 году на страницах газеты «Русские ведомости» (29 апреля и 1 мая) Ходасевич выступил со статьей «Игорь Северянин и футуризм», которая представляла собой расширенный вариант реферата, прочитанного на двух «поэзоконцертах» Игоря Северянина в Политехническом музее. Добрая половина статьи посвящена футуризму. «Насколько успели нам пояснить футуристы, в основу новой их поэтической школы полагаются следующие главнейшие принципы: 1) непримиримая ненависть к существующему языку, ведущая к разрушению общепризнанного синтаксиса и такой же этимологии; 2) расширение и обогащение словаря и 3) разрушение стихотворного канона и создание нового поэтического размера». Ходасевич по пунктам доказывает, что все это не ново, лишено логики и бессмысленно.
«Что называют футуристы разрушением этимологии? Если создание новых слов от несуществующих корней, вроде пресловутого „дыр бул щыл“, то такие попытки нелепы, ибо такие слова не вызовут в нас никаких представлений: они не содержат в себе души слова — смысла. Тут футуризм возражает, что поэзия не должна содержать в себе смысла, ибо она есть искусство слов… <…>
Здесь есть и внутреннее противоречие: слово, лишенное содержания, есть звук, — и больше ничего. В таком случае поэзия, понимаемая как искусство слов, есть искусство звуков. Следовательно, никакой поэзии нет, и есть музыка. Тогда, конечно, не о чем и разговаривать, и футуристам следует молчать о поэзии, так как ее не существует. Но они не молчат, т. е. чувствуют, что здесь что-то не так. Но настаивают на своем и мечутся между поэзией и музыкой. И будут метаться, пока не вспомнят о содержании слова. Но тогда им придется отказаться от основного параграфа своей платформы».
Пока Ходасевич пытается разобраться с футуризмом только с помощью обычной логики. В дальнейшем его выступления против футуризма становятся все резче и язвительнее.
Гораздо позже, в 1927 году, в эмиграции, он напечатал уничижительную статью о Маяковском, направленную и против его поэзии, и против его облика и позиции в целом — «Декольтированная лошадь». Здесь не обошлось, конечно, опять без резких и враждебных оценок футуризма:
«Вопросы формы <…> представлялись не только центральными, но и единственно существенными в искусстве. (Отсюда и неизбывная связь нынешних теоретиков-формалистов с этой группой.) Это представление естественно толкало футуристов к поискам самостоятельной, автономной, или, как они выражались, „самовитой“, формы. „Самовитая“ форма, именно ради утверждения и проявления своей „самовитости“, должна была всемерно стремиться к освобождению от всякого содержания. <…> После того как было написано классическое „Дыр бул щыл“ — писать уже было, в сущности, не к чему и нечего: все дальнейшее было бы перепевом, повторением, вариантом».
Ходасевич объявляет Маяковского изменником футуризму:
«Маяковский быстро сообразил, что заумная поэзия — белка в колесе. Для практического человека, каким он был, в отличие от полоумного визионера Хлебникова, тупого теоретика Крученых и несчастного шута Бурлюка — в „зауми“ делать было нечего. И вот, не теоретизируя вслух, не высказываясь прямо, Маяковский без лишних рассуждений, на практике своих стихов подменил борьбу с содержанием (со всяким содержанием) — огрублением содержания. <…> Маяковский молча произвел самую решительную контрреволюцию внутри хлебниковской революции».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});