он принялся за работу.
После ухода сына Зепп Траутвейн почувствовал глубокую усталость. Он улыбнулся, вспомнив о том, что сказал Ганс об «Иуде Маккавее», но это была горькая улыбка. Вот для чего, значит, пишешь, вот чего, значит, достигаешь: собственный мальчуган похлопает тебя по плечу и наговорит вот таких наивных вещей. Зепп всегда бился в поисках тончайших нюансов, он хотел научить людей видеть, как многогранна жизнь, он хотел научить их быть «справедливыми», как он сам. Кому это нужно? Чем наивнее, тем вернее. Гейльбрун прав: «Не будь слишком мудр и слишком справедлив, дабы не погибнуть». Прав и Гарри Майзель. Глупость мира беспредельна.
Но если так смотреть на вещи, то, выходит, прав Гитлер и все, что он, Зепп Траутвейн, делает, – все это на ветер. Дело Беньямина. Он, Зепп, бросился в водоворот, он плавает, он барахтается, как безумный, он захлебывается, и ему уже почти нечем дышать. А что, если он в самом деле очутится перед fait accompli? Если он борется за мертвого, за человека, может быть давно гниющего в земле? Что тогда? Как перенести такой удар? Ради чего он отказался от своей музыки? Все, что он делает, – бессмыслица. Все это – лишнее. А сам он никуда не годный хлам. Если дирижер Риман, если Рихард Штраус, если все те, кого он оставил в Мюнхене и в Германии, сочтут, что у него не все дома и что его надо упрятать в сумасшедший дом, они будут правы.
– Что ж ты так сидишь, старушка? – сказал он Анне с сильным баварским акцентом; это прозвучало тепло, как знакомая ласка. Анна очень дорога, очень близка ему. Никто так душевно не понимает его самого и его музыки, как Анна. Она отстаивает его музыку перед ним же самим, она по-прежнему любит его, хотя он и не последовал ее хорошему и разумному совету. Хотелось, чтобы она пожалела и немножко утешила его, но он видел, что она сама нуждается в утешении. Неуклюжим и все же нежным движением он положил ей руку на плечо.
– Дети растут, – сказал он, – дети становятся самостоятельными, это так, иначе и быть не может. Придется уж тебе удовольствоваться моей особой.
* * *
На следующий день оказалось, что глубокая усталость, которую почувствовал Зепп Траутвейн после разговора с Гансом, объясняется не только его волнением, но и начинающейся болезнью. Ему пришлось слечь – он был сильно простужен.
Его болезнь можно было назвать сильным насморком или легким гриппом, но, как бы она ни называлась, она порядком донимала подвижного Зеппа. Его сотрясал кашель, бросало в пот, знобило, он хрипел и сморкался, он чувствовал себя разбитым, все у него болело. Анна знала эти заболевания Зеппа и знала, как он тяжело их переносит. В таких случаях она лечила его обычно любовью, тревогой, заботой, пилюлями, питьем, обтираниями спиртом и облегчала ему недомогание тысячью маленьких хитростей; она нежно его уговаривала, читала ему и всячески отвлекала от грустных мыслей.
Но сегодня Анна не могла с ним остаться. Она приняла на вечер приглашение от Перейро. Она дала обещание и за Зеппа, который очень упирался, и теперь была убеждена, что Зепп, как он ни капризничает из-за болезни, рад-радехонек, что грипп освобождает его от обязанности пойти к Перейро. Но сама Анна не могла остаться дома. Это было просто невозможно. Когда мсье Перейро приглашал ее по телефону, он лукаво намекнул на то, что она найдет у него людей, с которыми, безусловно, рада будет встретиться; она почти не сомневалась, что он имел в виду тех, от кого зависела передача «Персов» по радио. Теперь для нее было особенно важно добиться передачи оратории Зеппа – уже ради гонорара. Было бы безумием в такой момент обидеть Перейро и всех остальных.
Она взглянула на своего Зеппа. Он лежал в жару, несчастный, и покинуть его в таком состоянии было жестоко. Но ничего не поделаешь. Это необходимо в его же интересах. Он проведет в одиночестве два-три неприятных часа и будет, конечно, на нее злиться. Но она за эти два года стала достаточно толстокожа. Самое важное – добиться передачи «Персов». Зепп будет страшно рад, хотя сейчас не хочет сознаться в этом. Он умеет радоваться всякому пустяку, как ребенок. Он не понимает, что такое деньги, и не интересуется ими, и все-таки Анна уже заранее видит, как усмехнется Зепп, глядя на красивые фиолетовые тысячефранковые билеты – гонорар за «Персов». «Приятная неожиданность», – скажет он и прищелкнет языком. Он будет отчаянно сердиться на исполнение и страстно ему радоваться. И это радость не мимолетная, она будет длиться недели, месяцы, и, быть может, Зепп, раскаявшись, навсегда вернется к своей музыке, быть может, эта передача окажет влияние на всю их дальнейшую жизнь, восстановит их прежнюю хорошую душевную близость. Нет, уж если он так глуп, что ворчит и возмущается, значит она должна быть умной и оставить его на несколько часов в одиночестве.
Жаль, что по крайней мере Ганс не может остаться с ним. Мальчик побудет только полчаса и уйдет. У него срочное дело. Сегодня он уговорился встретиться с товарищами у своего друга, эльзасца, переплетчика Меркле. Ничего, значит, не придумаешь, приходится Зеппа на какую-то часть вечера предоставить самому себе.
Она оправила ему простыню, одеяло и подушку, положила возле кровати книги и рукописи, принесла лимонный сок, пилюли от кашля, чай и сухари, дала ему еще ряд советов. Наконец решительно ушла.
Зепп лежал, угрюмо кряхтя, вздыхая, повернувшись лицом к стене; он не сказал почти ни слова за все время, что Ганс еще оставался дома. Когда мальчуган ушел, Зепп почувствовал себя совсем плохо. В комнате было жарко, он тяжело дышал, кашлял, а в пилюлях, которые он принимал против кашля, было достаточно морфия, чтобы затуманить голову, но недостаточно, чтобы смягчить кашель. Еще нет и девяти; в лучшем случае Анна придет в половине двенадцатого. Да и Ганс вряд ли вернется раньше. Зепп позвонил в редакцию «ПН»: если будет что-нибудь важное, пусть пришлют. Лежа в полном одиночестве, он был бы рад всему, что отвлекло бы его от мыслей о болезни, даже какой-нибудь неприятности, но, по-видимому, случится самое худшее из всего, что может случиться, – ничего.
Он пытался читать, но не мог. Свет мешал, он погасил его, тогда его стал раздражать фонарь, горевший на улице. Было жарко; он открыл окно, но тут его прохватило сквозняком, и у него начался озноб. Даже тихое тиканье красивых стенных часов, обычно приятное ему, сегодня превращается для него