под черные усики и крякнет, словно после рюмки в трескучий мороз.
Это в ревсовете. А против – угол на угол – политуправление фронта. И здесь суета неуемная. Шутка ли: уезжает в глухую даль – кто знает, на сколько времени, на какие дела и тревоги и опасности – целая артель ответственных работников. Тут мы все, в политуправлении, жили тесной дружеской семьей. Многих спаяли и давние боевые связи: кому помнились погони за махновскими бандами, кому уфимские бои с Колчаком, уральские ли вольные степи, донские ли просторы, а с ними – Деникин, Краснов, Каледин, Покровский. У каждого – свое. У многих – общее. И у всех – одно.
Семья спаялась – любо работать. Вчера ввечеру собрались мы последний раз и до глубокой ночи сидели вместе: это была прощальная дружеская беседа. Вспоминали разнос – кому что в памяти, кому что дорого. Но было одно, что пронизывало звонкий, веселый шум:
– Ах, и жалко же, ребята, расставаться!
Привычка – дело не малое. А привычка в работе, да еще к таким ребятам – уж и вовсе дело большое.
Мы раскалывались пополам: одна половина здесь, другая – далеко-далеко, почти на тысячу верст за горы, в Верный. Были мы все в эту ночь то безудержно веселы, шумны, то серьезны вдруг, торжественно-молчаливы – со стороны, верно, немного смешны. Не было ложного пафоса – задушевная, волнующая искренность, нужные простые слова. Речи, речи, речи… Выступали до единого. А было нас человек тридцать… Ах, какая это была удивительная, незабываемо-памятная ночь!
Вот Палин, черный, как ворон, с трубкой в зубах, проводит рукой по кудрявой, косматой гриве, заканчивает свое очередное слово:
– Что бы ни было, товарищи, а эти последние месяцы останутся лучшими в моей жизни…
– Они станут еще лучше, Палин, если сделаешься большевиком, – ввернул кто-то с другого конца стола.
– Ну, это оставь, не тронь – теперь не время…
– Большевиком сделаться всегда время…
И сидевшие за столом громко рассмеялись.
Женоподобный, безусый Гарфункель, тоже меньшевик, поспешил на подмогу своему приятелю:
– Это, товарищи, верно… Сейчас нельзя. И не надо сейчас, – вопрос требует, чтобы над ним глубоко подумать…
Сказал – и пунцовые девичьи щеки залило краской смущенья.
– Бросьте, ребята, сами очухаются, – молвил кто-то примиренным тоном.
Эти слова были пророческими: оба липовых меньшевика уже вскоре были в наших рядах. Не слова, не увещанья, а живая практическая работа, в которой варились они изо дня в день, убедила их отказаться от фальши меньшевистской и взяться за серьезную, настоящую работу – по-настоящему, по-большевистски.
Вот девочка Лидочка, восемнадцатилетний несмышленыш, кристально чистая и наивная, как дитя. Она наша общая любимица. Лидочка в те дни еще ничего-ничего не понимала: только улыбалась и торопилась скорей согласиться с тем, кого слушала, – боялась обидеть своим несогласием. Она в ту прощальную ночь ничего-ничего еще путем не знала – про революцию, про большевиков, она разумом была, как птенчик: робка, невинна и чуть-чуть даже смешна. А потом… Потом вместе с нами и она прошла трудный путь, вынесла и выдержала испытанья тех дней, когда смерть стучала по нашим вискам, – Лидочка в эти дни была в грозе и буре восстанья вместе с нами… Она теперь тоже большевичка. Она заведует областным женотделом…
Так-то бывает в жизни: от девичьих грез – на широкую дорогу классовых битв!
Был Капельницкий – двадцать лет в большевиках. Эмигрант. Умница. Через год в Москву приехал на съезд. И он, которого не убили ни ссылки, ни тюрьмы, ни жандармские побои, – он погиб от глупой, случайно сорвавшейся пули.
И знаете, кто еще был: Павлуша Войтек. В петербургских районах знают рабочие и помнят до сих пор Павлушу Войтека. Это был на редкость искренний, прямой, благородный человек. Мы на него всегда смотрели как на лучшего из лучших. Он был всегда для нас образцом того настоящего, подлинного борца-коммунара, в котором удивительным образом сочетались и мудрость жизни, уяснение сложнейших, мучительно трудных проблем, и голубиная чистота, детская невинность – тихая, незлобивая… Вы от беседы с Павлушей неизменно уносили аромат его искренности, этой непоколебимой, крепкой его веры во все, что говорил он с такой задушевностью. Кажется, и не сказал он вам ничего серьезного и большого, кажется, и слов у него не было нужных, а вот поди же ты: как поговоришь – словно и умней себя чувствуешь, и бодрей, уверенней, и дело делается у тебя веселее, и мысли стали отчетливо свежими, будто окропил их Павлуша живительной влагой. Он обладал редким даром: разрубать узлы, делать простым и понятным все то, что на первый взгляд темно, запутанно и недоступно. Павлуши Войтека теперь уже нет: он с первыми цепями шел в атаку на мятежный Кронштадт, и хищная пуля насмерть крепко поцеловала его горячим свинцом. Такие – так погибают. Они в ударный момент всегда на вышке, на открытом, опасном посту. Их видно кругом, со всех сторон. А пули – миллионами. И одна – непременно в сердце. И снимет с боевого поста такого Павлушу Войтека.
В ту последнюю ночь он был вместе с нами, смеялся, пожимал торопливо нам руки, говорил, как всегда, задушевные, возбужденно-радостные речи. Не помню я слов тех речей – да и зачем они. Он говорил о том, что в каждом месте – своя нужда, своя работа. Будет нам большая работа и в Верном.
– Поезжайте, ребята, будьте и там молодцами. В такой глуши свежая сила нужней, чем здесь.
Это было давно. Теперь уж Павлуши нет. Мир твоему праху, друг. Мы о тебе, Павлуша, не забудем никогда: слишком был ты чистый и благородный человек, отважный и простой – как надо – коммунист.
Может, и еще теперь нет кого – не знаю. Пошел четвертый год. А мы привыкли время считать минутами.
Прошла та ночь. Наутро как ни в чем не бывало мы встретились в политуправлении. Даже усиленно торопились: мы уехать, а они – нас проводить. И взаимную нашу торопливость каждый видел, понимал и даже чуть-чуть стыдился ее.
«Уж скорей бы ехать, что ли…»
Эта мысль была у каждого. И потому особенно быстро заготовляли документы (их готовили и здесь), снабжались наскоро продуктами, упаковывали разные «деловые» сумки, ящики, корзинки… Писали последние письма, – да и как же было их не писать: чтобы добраться к Верному, надо ведь проползти целых шестьсот с лишком верст на лошадях, горами и равнинами: ишь в какую дыру законопатимся.
Мы о Верном были наслышаны немало. Прежде всего, конечно, один другому с таинственным, значительным