ибо она вредна и безнравственна. Шпион Антонелли фиксирует в блокноте момент появления Достоевского и его рассказ, как на плацу старика забили до смерти. Один из участников собрания исполняет романс «Безумцы» на слова Беранже (перевод В. Курочкина):Если б завтра земли нашей путьОсветить наше солнце забыло —Завтра ж целый бы мир осветилаМысль безумца какого-нибудь!
Мимо окон дома Петрашевского под конвоем ведут каторжников; они нестройно поют что-то тягучее, заунывное. Такая же участь вскоре ожидает гостей Петрашевского. «Нужно связаться с черкесами, татарами, со всеми пленниками этой тюрьмы народов», – произносит один из участников собрания. «Надо типографию ставить», – вносит свою лепту Достоевский. Солдат, которого на улице отхлестал по лицу офицер, закалывает обидчика штыком своей винтовки.
Картина революционной ситуации очерчена. Тюрьма народов! Определение найдено.
Нечего и говорить, насколько искривлено – и в крупном, и в мелочах – представление об обществе Петрашевского и роли Достоевского в нем. «Разговорное» общество и его участники предстают как опасные заговорщики, со связями в войсках и изданиями подпольной литературы, как готовые к бунту революционеры. В качестве доказательства фигурирует «Словарь иностранных слов», в составлении которого участвовали многие петрашевцы и где, например, слово «ирония» трактуется «как если бы кто говорил хорошо о самодержавии». Государь Император Николай I (Николай Витовтов) с ненавистью и гневом читает эту ересь. «Ирония? Я покажу им иронию», – мстительно произносит он, разбивая чайной ложкой яйцо всмятку. Далее – арест, приговор, гражданская казнь, этап в Сибирь.
Едва ли не каждая сцена требует комментария о том, «как всё было на самом деле» – потому что и в этой части картины сплошь искажения, преувеличения, сгущения красок.
Сцена в «Канцелярии для производства дел о преступлениях государственных», где жандармский генерал Л.В. Дубельт (Николай Радин) с оттенком отеческого сочувствия допрашивает Достоевского, угощает его папироской, замечает у подследственного отсыревший и заплесневевший котелок (дурная штука – каземат) – целиком выдумана.
Так же выдумана и реплика Достоевского в адрес Дубельта, цитирующая слова Раскольникова, обращенные к Порфирию Петровичу («А знаете что? Ведь это существует, кажется, какое-то юридическое правило – начинать с пустячков, с самого постороннего, усыпить осторожность, а потом вдруг, самым неожиданнейшим образом, огорошить его в самое темя, каким-нибудь роковым и самым опасным вопросом».)
Но разве симметричны эти пары: Раскольников – Порфирий Петрович, Достоевский – Дубельт?
Дубельт искушает и соблазняет Достоевского: «Да будьте вы нашим человеком, смиритесь, будем молиться вместе, скажите нам, какие связи у Петрашевского в войсках, я сам был либерал, сочувствовал декабристам». Он иезуитски напоминает автору «Бедных людей», что тот не такой уж бессребреник, раз пытался отсудить у своих сестер долю наследства, что крепостные крестьяне убили его отца-крепостника. Достоевский гневается: «Я не позволю, чтобы вербовали меня в агенты… Я не хочу… Я не могу».
Вся сцена – сплошь выдумана. Как и заключительная реплика Дубельта: «Вы никогда от нас не уйдете. Вы психологически от нас не уйдете». И дело не в том, что в художественной картине слишком много вымысла – дело в том, что вымысел совершенно искажает поведение Достоевского на допросах Следственной комиссии, а это не выдуманный персонаж романа или повести, а реальный герой, биография которого известна в подробностях.
Сцена на Семеновском плацу, где аудитор-заика (Владимир Белокуров) карикатурно читает приговор петрашевцам, беспардонно затягивая время стояния узников на сильном морозе с непокрытыми головами и без верхней одежды, тоже придумана авторами фильма, дабы еще больше очернить царя-тирана: захотел, дескать, поиздеваться над приговоренными к смерти. «За-хо-хо-хо-тел орга-га-га-низовать тип-тип-тип-типографию…») «В такой мороз заику читать заставили», – осуждающе говорят в толпе.
Но это не царь-супостат издевается над узниками, а сценарий фильма. Вспоминали подсудимые: «Когда они расставлены были на эшафоте по обеим сторонам, на середину вышел аудитор и прочел приговор. Во время чтения проглянуло солнце и Ф.М., стоя возле Дурова, сказал ему: “Не может быть, чтобы нас казнили”… На смену аудитору взошел на эшафот священник…»29.
Не было, значит, никакого издевательского заикания. Прием, о котором так много писал в свое время Шкловский, работает здесь во вред герою картины.
Ну и, конечно, не привязывали Достоевского к столбу, как показано в фильме. «22 декабря нас отвезли на Семеновский плац. Там всем нам прочли смертный приговор, дали приложиться к кресту, переломили над головою шпаги и устроили наш предсмертный туалет (белые рубахи). Затем троих (Петрашевского, Момбелли и Григорьева. – Л.С.} поставили к столбу для исполнения казни. Я стоял шестым, вызывали по трое, следовательно, я был во второй очереди и жить мне оставалось не более минуты… Наконец ударили отбой, привязанных к столбу привели назад, и нам прочли, что его императорское величество дарует нам жизнь. Затем последовали настоящие приговоры» (28, кн. 1:161–162), – писал Достоевский из каземата Петропавловской крепости брату Михаилу вечером того же дня.
Но каково искушение сценария поставить и его к столбу в саване с капюшоном и заставить переживать не то, что он на самом деле переживал, и о чем потом много раз писал!
И это не царь, а сценарий надевает на осужденных петрашевцев ножные кандалы и посылает пешим этапом по январскому морозу из Петербурга в Тобольск, куда идти пришлось бы долгие месяцы. В фильме они так и идут, оставляя позади себя весну и лето. На самом деле была двухнедельная зимняя дорога – сначала в открытых санях, потом в закрытых кибитках; кандальные пассажиры мерзли, но ехали, с остановками на чай, еду и обогрев. «Мы мерзли ужасно, – писал Достоевский брату спустя 4 года. – Одеты мы были тепло, но просидеть, например, часов 10, не выходя из кибитки, и сделать 5, 6 станков было почти невыносимо. Я промерзал до сердца и едва мог отогреться потом в теплых комнатах. Но, чудно: дорога поправила меня совершенно» (28, кн. 1: 168).
Нечего и говорить, с какими нарочитыми преувеличениями показана жизнь Достоевского в каторжном остроге – работа достается не просто тяжелая, но и совершенно бессмысленная, точильное колесо приходится вертеть, когда нужно и не нужно, физиономии надзирателей одна звериней и страшней другой, сквозь горячечный сон в тюремном госпитале прорывается одно слово, искажающее мукой лицо каторжника: «Смирись… Смирись…»
Воля писателя подорвана, от идеалов молодости ничего не осталось.
«Меня покарала десница царя, но я лобызаю эту десницу», – с восторженной экзальтацией произносит узник среди ночи, окруженный спящими товарищами. Засыпает – и приходит в себя через четверть века на руках Победоносцева; и тот повторяет ему слова Дубельта, который, в свою очередь, цитирует Порфирия Петровича: «Вы от нас никуда не уйдете. Психологически не уйдете». То, что Алеша Карамазов в продолжении «Братьев Карамазовых» будет, как обещает писатель, революционером и цареубийцей, Победоносцева не убеждает.
Последний кадр: обложка романа «Бесы» – материальный символ измены