темпе, в своем личном стиле, ни на кого не похожий, равный себе самому. Сегодня этим мало кто может похвастать.
Чего же пожелать? Ты здесь крутишься уже сорок лет и, возможно, заметил, что скорость вращения все растет и центробежная жизнь расталкивает людей все дальше друг от друга. Я желаю тебе, как и себе, впрочем, чтоб мы находили силы сопротивляться.
А сорок лет — это красиво. И это даже еще не промежуточный финиш. Это пройден поворот. Забег продолжается. Я рад, что мне выпало бежать с тобой рядом.
Беги долго!
С.М. Эпштейну — 70
25.08.86
Самуил Михайлович Эпштейн («Муля») — один из тех старого закала театральных администраторов, которые любили не только сделать деньги на актере, писателе и т. д., но и самого этого актера, писателя
В Америке Муля был бы вторым Солом Юроком. Здесь он — первый Эпштейн.
Что не меньше.
Дорогой Самуил Михайлович!
Я хочу, чтобы вы знали: в этот день я думаю о вас. А думая о вас, я прежде всего думаю, что знаю очень мало людей с такими чудными звучными фамилиями.
Эйнштейн. Эйзенштейн. И вы.
Возьмем Эйнштейна. Он был немецкий физик, в связи с чем играл на скрипке, ходил в драном свитере и был-таки умный человек, потому что первый из нас понял: на свете нет ничего абсолютного.
В отличие от него, вы совершенно не немецкий, и ничуть не физик. Во-первых, я в жизни не видел на вас ничего драного (видимо, не можете достать), во-вторых, пусть плюнет в меня тот, кто скажет, что вы хоть раз играли на скрипке (можно подумать, у вас нет других дел!), и, наконец, вы полностью опровергаете всю теорию Эйнштейна, потому что в вас нет ничего относительного.
У вас абсолютное чутье на качество в искусстве. Абсолютный нюх на хороших людей. Абсолютно надежное слово. А многие женщины утверждают к тому же, что у вас вообще все абсолютно хорошо. Как и у самого Эйнштейна, впрочем.
Теперь возьмем Эйзенштейна, эту гордость нашей культуры. Во-первых, «Броненосец «Потемкин». Во-вторых, «Иван Грозный». В-третьих, любил свой народ и не любил тех, кто плохо работает.
Конечно, ему было легче, чем вам. Поставить его на ваше место — я бы посмотрел на этот «Броненосец». Я посмотрел бы на его грозного царя. В сегодняшних условиях ваш Эйзенштейн не снял бы даже «Чебурашку». Правда, как и он, вы тоже любите свой народ и не любите тех, кто плохо работает. Поэтому вам так трудно любить свой народ.
А народ вас любит! Конечно, за весь народ теперь не может поручиться даже газета «Сельская жизнь», но поскольку я — часть народа, то знайте: эта часть вас точно любит.
Я хочу пожелать вам оригинальных вещей: здоровья, хороших известии от друзей, разнообразных, сильных, — пусть даже приличных, — желаний и совершения еще множества светлых дел.
Еще я надеюсь, что в день моего семидесятилетия вы тоже напишете мне теплое поздравительное письмо.
А если мы, как я уверен, встретимся еще до этого, я непременно повторю все здесь сказанное, и мы опять выпьем с вами за ваше здоровье.
И уверен: Эйнштейн с Эйзенштейном присоединятся.
Аркадию Райкину — 75
Ноябрь-96
Дети, внуки и правнуки! Вы никогда не увидите этого артиста живьём. Кусайте локти!
Утешить вас нечем.
Дорогой Аркадий Исаакович!
Сегодня здесь у всех довольно трудное положение. И не только потому, что все вынуждены говорить, повторяя друг друга, — к этому как раз привычка есть. А потому, что всем приходится говорить хорошие и хвалебные слова. Хотя все понимают, что самое интересное идет, только начиная со слов: «Вместе с тем…»
Так вот, Аркадий Исаакович. День сегодня осенний, а вместе с тем продолжается весна.
Удивительная весна! Небывалые события, ощущения, выражения глаз. Каждая клетка организма зудит от собственной дерзости. Этой весной все можно. Хочешь сказать — скажи. Хочешь попробовать — пробуй. Хочешь плюнуть против ветра — на, плюй, и вот тебе полотенце!..
Прохожих распирает от проснувшегося чувства гражданственности. Все ходят, расправив плечи, и грозно посматривают на милиционеров: мол, еще неизвестно, кто тут нарушает.
Удивительная весна. У газет появились читатели. Телевидение просто запугивает демократичностью: во время передачи можно позвонить прямо туда и спросить прямо что хочешь. Правда, все время занято, видимо, все решили спросить.
Весна везде, но особенная — в искусстве! Она еще не успела толком начаться, а один театральный критик доложил, что в нашем театре уже произошли сдвиги. Он у нас всегда первый отмечает сдвиги, он по сдвигам специалист. Он написал, что у нас в театре уже возник новый уровень правды. Что это за правда, у которой могут быть разные уровни? Что это за театр? Критик что-то напутал — это не про наш театр. Наш театр ничем таким не занимался. Почему? Потому что имело место торможение в экономике. Почему? Потому что Госплан и Стройбанк не занимались своим делом. Почему? Потому что их делом занимался театр.
Заполняла зал публика, гас свет, и на сцене начиналось волшебство — там варили сталь, бурили нефть, решали проблему основных фондов. Красивые молодые артистки в касках мотались из кулисы в кулису и грудными голосами требовали улучшить работу бетономешалки. Если бы Шекспиру предложили написать монолог — быть или не быть бригадному подряду… Он бы умер, не родившись. Он бы умер — наш театр жив! Хотя тот критик еще написал, что главная беда нашего театра — мелкотемье. Кто придумал это гадкое слово? Оно напоминает мне плоскостопие. Есть злободневные темы, и есть вечные темы. И когда начинают путать одно с другим, тогда театр превращается в филиал Минтяжмаша… Вместе с тем другой критик этой же весной написал, что по сравнению с кино наш театр ушел далеко вперед. Можно представить, где у нас было кино. Только не надо думать, что оно все было на полке. Да, кое-что там лежало, но теперь уже все снято, и они даже все друг друга переизбрали, чтобы выяснить — кто первый туда положил? Пока все отказываются.
Удивительная весна! Литераторы вдруг вспомнили, что литература называется художественной. Художники — что живопись и лозунг — разные вещи, архитекторы и скульпторы посмотрели на то, что они настроили и наваяли, и не хотят смотреть друг на друга… Вместе с тем настроение светлое, все взволнованы и