Приходила на кухню всегда позже других Леля, уже умытая (в ее комнате имелся умывальник), но неприбранная, в китайском, то и дело распахивающемся халате поверх короткой кружевной рубашки, со спутанными, кое-как заколотыми — башней — черными волосами, пахнущая туалетным мылом от рук и лица, сном от остального тела, уютная, благодушная, зевающая. Над ней смеялись, что она опять заспалась и ничего не знает о местных новостях, что к волосам ее пристал пух, а халат лопнул в пройме. Леля добродушно отбивалась, потом замечала меня — она была очень близорука, — хватала за локти и заставляла делать гимнастику. Конечно, не настоящую, просто я корячился, вертелся у нее в руках, при этом мы оба хохотали. Но вот однажды, невероятно вывернувшись, я оказался у нее между широко расставленных ног, вниз головой, но с очами, воздетыми горе. Я увидел розовые плоскости, которые, сужаясь, уходили вдаль, к темной густой заросли. Кудрявый этот лес рассекало опаловое ущелье с живым, будто дышащим кратером. В первые мгновения я ничего не понял, но темное волнение, охватившее меня, было предчувствием истины. Я спровоцировал повторение трюка, одно это доказывает, что подсознание, как всегда, опередив вялую работу рассудка, уже знало все. Вновь смуглое, розовое, опрокинутое вверх ущелье привело меня к поросли, скважине и глубоко запрятанному в складках местности зеву вулкана. Из-за того, что я висел вниз головой, мир был опрокинут, мне казалось, стоит Леле разжать руки, я провалюсь в эту расщелину, и никакой силой не выманить меня наружу. Там была другая вселенная, о существовании которой догадывалась моя тайная душа. Уже взрослым я услышал стихи в томном пошибе Ватто о береге вечного веселья и незнакомых с печалью садах, скрывающихся за темной, смутно зыблемой далью, и сказал себе: я знаю, где та блаженная страна, она осталась меж Лелиных ног.
И началось ежедневное паломничество в святые и радостные сады. Надо быть Лелей, рассеянной, близорукой, витающей в облаках, чтобы не заметить, что с мальчиком не все ладно. Слишком стал я боек, криклив, спортивен и охоч до утренней гимнастики. А главное, резко сократилось число упражнений, сведясь постепенно к одному-единственному, совершив которое я замирал с головой под полами китайского халата. Бог мой, если б навсегда остаться там, медленно погружаясь в опаловую пучину!
Счастье было, увы, не долгим. Меня грубо исторгли из волшебного сна. Совершив в одно скорбное утро привычное сальто-мортале, я вместо ущелий и лесов уперся взглядом во что-то тускло-фиолетовое и унылое, как промокашка. То были Лелины штаны. Убежден, что сама она так бы ни о чем не догадалась, это моя нянька Вероня с ее недреманным оком и вечным страхом за меня проглянула губительную бездну. Она сделала внушение Леле, вернув меня в обыденный и после всех изведанных головокружений скучный мир тараканов, кухонных пересудов, селедок Данилыча, солений дяди Миши, бидонов тети Клавы-молочницы. Все это начисто утратило былое очарование…
И вот теперь давняя история всплыла со дна памяти, одарив счастливой мыслью: что, если попросить Татьяну Алексеевну об услуге, которую мне на заре золотого детства бессознательно оказывала Леля? У меня не было никаких аргументов, кроме того, что надо, надо рассеять дурное подозрение на ее счет, навеянное злым духом — водяным. Нет человека, которого время от времени не посещали бы бредовые замыслы, сумасшедшие желания, но этот шлак сознания уходит, никак не обнаружив себя. Я смертельно боялся подобных наитий, ибо знал, что непременно осуществлю их в пьяном виде. Так случилось и на этот раз.
Вскоре мне представился удобный случай. Мы поужинали вдвоем, что бывало в последнее время довольно часто — у Гали концерт сменялся экзаменом, экзамен — зачетом, а тетю Дусю увели с дачи какие-то семейные неприятности. Я начал с небольшой строго фрейдистской лекции о детской сексуальности. Затем грустно, чуть не со слезой, поведал, как глядел под юбку Лели на тараканьей кухне и какое сильное и важное, отбросившее свет и тень на всю мою последующую жизнь впечатление произвел открывшийся там пейзаж. Татьяна Алексеевна, внимательно слушавшая, ибо с уважением относилась к женской физиологии, к мужской — тоже, перебила меня, сказав, что на эту тему есть старинный русский романс, и тут же исполнила его с присущей ей музыкальностью и теплотой голоса:
Мадам Каде,У вас в п…,Как в Тихом оке-а-не!..
Она, видать, не поняла, что в элегическом воспоминании содержится достаточно ясный призыв последовать примеру моей далекой родственницы, ибо несовершенно представление о женской красоте, если из него изъято средоточие тайны. Мне бы попрямее и попроще, но я продолжал столь же велеречиво.
Татьяна Алексеевна изо всех сил напрягалась, чтобы уследить за ходом туманных рассуждений, понять их вглубь, угадать причину моих страданий, которые прозревала ее женственность. Какая-то странная наволочь замутила распахнутые серо-голубые глаза — похоже, она заснула. Ничего удивительного нет, в каждом из высоких собеседников плескалось не меньше семисот граммов водки.
Путаясь в околичностях, я усыпил и самого себя. Проснулся на вздроге от голоса раньше вернувшейся в явь Татьяны Алексеевны:
— Ты прав… Жизнь прожить — не поле перейти. Давай по последней, завтра рано вставать…
Больше я к этой теме не возвращался, поняв, что не так-то просто разрушить заложенный в Татьяну Алексеевну стереотип отношений тещи и зятя, включающий родственную доверительность на пляже, но не предполагающий персональный стриптиз.
Время шло, а я все меньше понимал Татьяну Алексеевну. И как нередко бывает в растерянности перед чужой тайной, мне захотелось видеть ее сфинксом без загадки. Почему я не мог принять Татьяну Алексеевну в ее естественной монолитной простоте? Меня сбивали с толку собственная очарованность и какой-то шальной бес, который проглядывал в ней во время кутежей. Но ведь кутежи — это разрядка, выключение из обыденности, антракты, а не действие жизни. А в действии трезвой жизни она была спокойно-деловита, ответственна и памятлива. На ней лежала забота о большой семье, бессчетной родне и трех домах, потому что она была хозяйкой и в нашем с Галей доме. Ее точность и дисциплинированность поражали. На любой выход она была готова первой, никогда и никуда не опаздывала. Собственный ее обиход был продуман в мельчайших деталях. Она хорошо держала выпивку, куда хуже закуску, хотя ела очень мало. На выездных банкетах она незаметно выблевывала скромную закусь в большую лакированную сумку. Дома сумку разгружали, мыли, подкладку выдирали и вшивали новую. До следующего блева.