Нет в этой зимней ночной музыке ни счастья, ни радости, ни покоя.
Но жизнь упрямо пробивается из облачных складок, бьется, пульсирует. Сколько блеска и красок в остроритмическом этюде си-минор, в этюде ми-бемоль минор! Мастерство пианиста в тот вечер дошло, казалось, до возможного предела.
«…При таких средствах его исполнительства, — восклицал Юрий Энгель, — сама его музыка кажется иногда только придатком его пианистического гения!..»
Каратыгин же договорился до того, что в нотах якобы нет того, что играет этот гениальный музыкант. В самой же музыке видны только «пошлость и бледность рассудка».
Но как ни мрачен сам по себе был этот последний фортепьянный цикл, Рахманинов нашел в себе силы закончить его в тревожном и радостном ремажоре.
В тот вечер этот ре-мажор прозвучал как набат. Показалось, что ярче вспыхнули люстры, озарив зал ослепительным светом. Люди начали подниматься со своих мест и с последним повелительным и торжествующим рахманиновским «да-да-да» хлынули к эстраде.
Оглушительный гром рукоплесканий потряс белые своды Дворянского собрания, еще украшенные портретами царей.
3
Прежде чем Рахманинов доехал до Москвы, все пришло в движение. Тысячелетний колосс вдруг зашатался, помедлив еще немного, рухнул и рассыпался в прах.
Вешние воды каскадами хлынули на улицы городов и погребенные под снегом поля. Солнце озарило кровли, алые полотнища кумача и толпы, бушующие на площадях, ослепленные, охмелевшие. Все полетело кувырком.
Тринадцатого марта в концерте Кусевицкого звучал концерт Чайковского. А на другой день Союзу артистов-воинов послал весь свой гонорар от первого выступления «в стране отныне свободной… свободный художник Рахманинов».
В этом счастливом угаре не только работать — спать было трудно. Но мало-помалу в этой кипучей, взволнованной музыке стала проскальзывать нотка растерянности.
Что, собственно, происходит в России? Кто хозяин положения? Только не почтенные господа в накрахмаленных манишках, попивающие чай в палатах Мраморного дворца! Кто же еще?.. Ставка? Фронт?
На страницах газет все чаще мелькало имя Александра Керенского, истерического актера с помятым лицом. Он, как видно, пытался овладеть положением — метался по фронту в военном френче и мятой фуражке и, стая в автомобиле, кидал зажигательные речи в охмелевшую толпу солдат. И толпа с ревом несла его на плечах.
Куда?.. Опять-таки никто этого не знал, и меньше всего сам герой минуты.
Александр Ильич возбужденно и радостно рассказывал о том, как рабочий Петроград на площади у Финляндского вокзала встречал вернувшегося из-за границы Ленина, как Ленин говорил речь с крыши броневика, как от грома оваций задрожала земля и зашатались здания.
По пути в Ивановку в середине апреля из окошка вагона композитор видел все то же взбаламученное море, алые флаги, клокочущие вдоль эшелонов толпы в серых шинелях,
В Ивановке было пока относительно тихо. Мужики и бабы добродушно, как и прежде, кланялись незлому и нескупому барину-музыканту, деловито грузили на свои подводы хозяйское сено, зимовавшее в скирдах. На полянах молодого парка мирно и привольно паслись лошади и телята.
В округе, говорили, было куда похуже. В Козловском уезде в пух и прах разнесли помещичью усадьбу. Глубокий внутренний голос твердил Рахманинову днем и ночью, что все происходящее закономерно, как смена времени года и геологических эпох.
«Великая гроза», которую издалека услышал чуткий слух поэта, приблизилась.
«Прямо на нас летит птица-тройка, — писал Александр Блок, — и над нами нависла грудь коренника и готовы опуститься тяжелые копыта…»
Долг каждого попытаться побороть в себе вековые предрассудки, укоренившиеся наперекор голосу совести, понять, что созрел, наконец, этот «правый гнев» народа и нет на свете силы, способной преградить ему путь.
«Мне отмщение, и аз воздам…»
И сбудется.
А когда все пройдет, когда схлынет пена ненависти, жизнь обретет, наверное, совсем ttrfofi смысл.
Вскоре после приезда в Ивановку Рахманинов получил письмо от молодого музыкального критика Бориса Асафьева с просьбой помочь ему восстановить полный перечень его, Рахманинова, сочинений в хронологической последовательности. Для самого композитора это было более чем кстати. И правда, кажется, пришло время подвести итог уже сделанному. Кто может предугадать, что будет дальше! В постскриптуме, отвечая на вопрос Асафьева, он написал несколько строк о Первой симфонии.
Даже теперь, двадцать лет спустя, они дались Рахманинову нелегко.
«Что сказать про нее?! Сочинена в 1895 году, исполнялась в 1897-м. Провалилась, что, впрочем, ничего не доказывает. Проваливались хорошие вещи и еще чаще плохие нравились. До исполнения симфонии был о ней преувеличенно высокого мнения. После первого прослушивания мнение радикально изменил. Правда, как мне теперь только кажется, была на средине. Там есть кое-где недурная музыка, HQ есть много слабого, детского, натянутого, выспреннего… После этой симфонии не сочинял ничего около трех лет. Был подобен человеку, которого хватил удар и у которого на долгое время отнялась голова и руки… Симфонию не покажу и в завещании наложу запрет на смотрины…»
Пришел май. Цвет яблонь в сумерках рассеивал под деревьями серебристый полусвет. На кустах наливались лиловые тяжелые кисти сирени. И, словно обезумев, всю ночь напролет пели соловьи.
Новый хозяин, стоя на пороге, деловито оглядывал ивановские поля. А старому следует куда-то на время уехать, собраться с мыслями, пораздумать.
Присмотревшись внимательно к окружающему, Рахманинов понял, что в данное время в Ивановке делать ему попросту нечего.
Боль в суставе руки вновь сделалась ощутимой. Посоветовавшись с ближними, в двадцатых числах мая композитор уехал в Ессентуки.
Накануне отъезда перед закатом прошел небольшой дождь. Дотемна Сергей Васильевич бродил по дорожкам и росистой траве молодого парка, где каждая ветка, каждая пядь земли была ему дорога и знакома. Он знал, что в Ивановку больше не вернется. Он твердил себе, что все кончается на свете, что глупо было бы цепляться за прошлое, отжившее. А сердце не хотело слушать…
За деревьями гасло зарево, вечер перерастал в соловьиную ночь. В чащах здесь и там в каком- то страстном исступлении били, журчали, булькали и звенели хрустальные ключи, разнося без ветра влажное дуновение пахнущей яблонями прохлады.
А завтра, завтра уже ничего не будет. И первый шумный майский ливень навсегда смоет следы его шагов.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});