Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда приставленный к молодым людям майор Бокум подверг двоих из них телесным наказаниям, из императорского кабинета пришло к нему гневное письмо, где говорилось, что о поступке его узнали «не только с несказанным удивлением, но и с крайним ужасом», что действия его неслыханны по наглости.
«Какою властью и по чьему дозволению осмелились вы допустить себя на такую преподлую и прегнусную дерзость, – говорилось в письме, – подвергающую российское дворянство явному бесславию, в самих же дворянах не иное что, как уныние и подлость духа произвести могущую?» То было время, когда Екатерина и Бецкой разрабатывали свою педагогику.
«При таких подлых с благородными людьми поступках» как можно их сделать добрыми и человеколюбивыми, как может он, Бокум, заслужить их уважение, доверие, а в этом и есть его долг, не только подвергаться такому наказанию, даже видеть такую «гнусность», даже знать о ней молодой дворянин не должен. «Словом сказать, – резюмирует автор письма, – чтобы всякая лютость в нравах, неучтивость, свирепость и непристойность всемерно от глаз и ушей дворян российских оставались сокровенны».
Радищев не только получил великолепное образование (он, как пишет его сын, посвятил себя юриспруденции, литературе, медицине, которая, кстати, очень пригодилась ему, особенно в Сибири, где он «лечил очень удачно») – он наглотался в Лейпциге идей Просвещения, тех же самых, что и царица. В формировании его мировоззрения, его нравственного облика, его духовной структуры Екатерина, таким образом, сыграла огромную роль. Они были единомышленниками в главном – в вопросе о вольности крестьянства.
Второй раз судьба свела Радищева с царицей в тот день, когда она награждала его орденом Св. Владимира. Орден этот был введен недавно, вручение его считалось большой честью и было обставлено торжественным ритуалом, в частности, награждаемый должен был принять орден из рук императрицы, преклонив колени.
Наш вольнодумец «не счел за нужное раболепствовать» и не стал на колени – никаких неприятностей в связи с этим для него не последовало.
Когда Екатерина читала злокозненное «Путешествие», она была, разумеется, возмущена призывами к кровопролитию (вот откуда «бунтовщик хуже Пугачева»), но когда она узнала о раскаянии Радищева в его приверженности идее насильственного переворота и о его твердости в вопросе крестьянской свободы, она, как нетрудно предположить, вспомнила о собственной своей ответственности: ведь это она, послав молодого человека в Лейпциг, дала ему возможность погрузиться в атмосферу новых идей, да и своей деятельностью первых лет царствования, своим Наказом сама указала ему путь. Она не могла его преследовать. Новиков? – да, вот этого она действительно гноила в крепости, но вовсе не за его просветительство и вольнодумство. Он был опасен ей своими масонскими пристрастиями, своей приверженностью к Павлу, своими зарубежными, тоже очень опасными для нее связями – речь опять шла о ее власти. А Радищев? Он, скорее, был ее единомышленником. Ведь она и сама была в душе «государственная преступница», так как не признавала социальных основ государства, которым управляла, и не уважала сословия, с которым вынуждена была считаться.
А теперь снова вернемся к смолянкам. Воспитанницы Смольного в тот, начальный период его существования (потом, особенно при императрице Марии Федоровне, жене Павла, изменилась его программа, изменился и дух) отнюдь не были «курами», какими представляет их иной из современных болтунов. Они были «задуманы» как новая порода людей, реализовывались (по крайней мере те, кого мы могли рассмотреть поближе) как умные и хорошие женщины. Такова Нелидова, столь долго державшая на коротком поводу бешеный нрав Павла, такова рано умершая Евгения Долгорукова, бывшая радостью семьи и целого кружка близких. Особенно отмечаем Рубановскую, поехавшую в Сибирь за Радищевым, и Алымову-Ржевскую, оставшуюся в эти тяжелые для них годы их лучшим другом.
И если наши смолянки действительно думали (что сомнительно), будто бы булки растут прямо на деревьях, это не столь уже и важно по сравнению с главным: они знали, что такое верность, духовная тонкость, душевное тепло и великодушие.
Но есть у нас и еще одна возможность рассмотреть результат екатерининской педагогики – мы уже не в Смольном, а в Московском воспитательном доме.
Степан Щукин был приведен сюда (принесен?) неизвестно кем, когда ему было два-три года; провел тут одиннадцать лет, обучаясь разным ремеслам, преподававшие в доме художники очень рано распознали его необыкновенные способности к живописи. А потому вместе еще с двумя воспитанниками юноша был отправлен в Петербург, в Академию художеств. «Дорога по тем временам предстояла неблизкая и небезопасная, – пишет автор монографии о Щукине. – Закупались продукты, шилась одежда, нанимались ямщики, снаряжался целый обоз из трех фур с кладью и двух кибиток. Сопровождать детей должны были лекарский ученик Николай Иванов с няньками и солдатами для охраны», она была необходима на тогдашних дорогах. Поскольку главный попечитель дома Бецкой был одновременно и президентом Академии художеств, воспитанники были, разумеется, приняты. Тем самым юный художник оказался на прямом пути к высшему мастерству, в школе Академии, которая потом послала его за границу (Париж и Рим).
О внутреннем облике этого воспитанника дома лучше всего расскажет его автопортрет; и о мастерстве расскажет, и о мировоззрении. Самое первое впечатление – совершенной внутренней свободы; тут не только свобода повадки, но внутренняя независимость, основанная на тихом, но твердом чувстве собственного достоинства (кажется, что те дни, которые художник провел наедине с самим собой, доставили ему удовольствие). Лицо его мягко и доброжелательно, в нем подлинная душевная деликатность. А живые глаза весьма наблюдательны.
Щукин доказал это, когда написал портрет императора Павла.
Сложна была модель. Душа Павла перегорала и перегорела в долгие годы, когда он ждал престола, который, как он полагал, принадлежит ему по праву. Та тонкая и нервная душевная структура, которую мы видели у маленького великого князя, не вынеся напряжения, стала разрушаться. И когда наступил день смерти Екатерины (потрясший Павла и радостью, и горем), на престол взошел человек, едва ли не полубезумный.
О нелепых и диких выходках Павла написано немало, он представлен в литературе фигурой трагикомической, а его режим носит оттенок некоего зловещего фарса. На самом деле Павел – фигура чисто трагическая (недаром Лев Толстой говорит в одной из своих записей: это мой герой). Те черты, которые мы видели у маленького великого князя, его деликатность, душевная тонкость, жажда привязанности, доброта – все это, в течение многих лет смешиваясь с обожженным самолюбием, диким властолюбием, сумасшедшим пруссачеством, дало острую, горькую и взрывчатую смесь. Он пришел к власти с программой благих преобразований, но для того, чтобы осуществить их, у него уже не было сил. От него ждали многого, а он не смог ничего.
Павел знал, что очень некрасив, тем не менее, вступив на престол, тотчас же заказал свой портрет, причем выбор его пал на Степана Щукина. Художник представил два эскиза: на одном новоиспеченный император был изображен верхом, на другом – просто стоящим с тростью в руке. Павел выбрал второй.
Портрет предельно прост, никаких корон, мантий, скипетров и занавесей. В пустом пространстве (непонятно где) стоит одинокая фигура в форме полковника Преображенского полка. Но эта предельная простота насыщена до предела.
Нелепая коротконогая фигура предстает перед нами, нелепый заносчивый характер – и эта отставленная рука с тростью, и этот выдвинутый вперед ботфорт, и эта треуголка, надвинутая только что не на нос! Художник остановился на грани гротеска и отнюдь ее не перешел, для него самое важное – внутренний мир царя, который он разгадал. В самой важности сорокалетнего императора есть что-то детское, простодушное, неустойчивое, а на курносом лице его доброжелательность, открытая любезность – и словно бы чуть-чуть веселости. Но есть в этом портрете и некая программа; перед нами, несомненно, тот самый Павел, от которого страна ждала добра. Любопытно, что сам он утвердил в качестве официального именно этот портрет, – значит, отвечал он требованиям императора, значит, таким он хотел себя видеть?
Щукин писал Павла с любопытством и симпатией, но вместе с тем глаз художника подметил и нечто несерьезное в этой фигуре, нечто от бравады, от желания кому-то что-то доказать, душевную неустойчивость, оттенок той нелепости, которая отметит многие шаги Павла и сведет на нет его добрые начинания.
Вот они один на один, «детдомовец» и могущественный монарх, хозяин России, два интеллигентных человека. И настоящим хозяином положения в те часы, что они провели вместе, был художник, который писал свою модель с пониманием, сочувствием – ну и с некоторой усмешкой, конечно.
- Война: ускоренная жизнь - Константин Сомов - История
- Злобный навет на Великую Победу - Владимир Бушин - История
- Моя Европа - Робин Локкарт - История
- Великая война и деколонизация Российской империи - Джошуа Санборн - История / Публицистика
- Падение Римской империи - Питер Хизер - История