Однообразию в построении его речей соответствовала и монотонность эмоционального напряжения, и никто не знает, что там было фиксацией личностного, а что — психологическим расчётом. И всё же чтение его даже отредактированных речей того времени даёт определённое представление о той наркотической неистовости, с которой он превращал переполнявшие его многочисленные затаённые обиды в одни и те же жалобы, обвинения и клятвы: «Есть только упорство и ненависть, ненависть и снова ненависть!» — воскликнул он как-то; снова он использовал принцип дерзкого поворота, бросая во весь голос среди униженной, растерянной нации клич ненависти к врагам, — как он признавался, его прямо неудержимо тянуло делать это[354]. Нет ни одной его речи, где бы не было преисполненных самоуверенности широковещательных обещаний: «Когда мы придём к рулю, мы будем упорными, как буйволы!», — со страстью восклицает он, причём, как отмечается в отчёте об этом собрании, пожинает горячие аплодисменты. Для освобождения, вещал он, мало одной разумной и осторожной политики, мало добросовестности и усердия людей, «чтобы стать свободным, нужны гордость, воля, упорство, ненависть и снова ненависть!». В своей не знающей удержу тяге к преувеличению он видит повсюду, во всех текущих делах, работу гигантской коррупции, и всеобъемлющую стратегию государственной измены, а за каждой нотой союзников, за каждой речью во французском парламенте наличие все того же врага человечества.
Запрокинув голову и вытянув вперёд руку, с обращённым вниз вздрагивающим указательным пальцем, — столь характерная для него поза, — он, местный баварский агитатор курьёзного покроя, бросал в своём подобно трансу состоянии опьянения собственной риторикой вызов не только правительству и ситуации в стране, но и, ни много ни мало, всему миропорядку: «Нет, мы ничего не простим, наше требование — месть!»[355].
Он не обладает чувством юмора и с презрением относится к считавшемуся смертельным воздействию смеха. Он ещё не овладел императорскими жестами более поздних лет, а поскольку над ним довлеет чувство оторванности художника от масс, то нередко старается показать себя нарочито простонародным. Тогда он салютует своим слушателем поднятой кружкой с пивом либо утихомиривает вызванное им же возбуждение неуклюжими призывами «Тише! Тише!». Да и людей привлекают на его выступления скорее театральные, нежели политические мотивы — во всяком случае, из десятков тысяч тех, кто приходит его слушать, в начале 1922 года только шесть тысяч являются официально членами партии. Как зачарованные, не отрывая глаз, глядят на него люди, уже после первых его слов звон пивных кружек обычно утихает, нередко он говорит в благоговейной тишине, лишь время от времени прерываемый взрывами аплодисментов — словно тысячи камешков обрушиваются вдруг на барабан, как образно написал один из очевидцев. Наивно и со всей жадностью «засидевшегося» Гитлер наслаждается этой суетой и сознанием того, что он находится в фокусе всеобщего внимания: «Когда вот так проходишь через десять залов, — говорит он своему окружению, — и всюду люди приветствуют тебя — ведь это же возвышенное чувство». Нередко он заканчивает свои выступления произнесением клятвы верности, которую участники собрания должны повторять вслед за ним, или же, вперив глаза в потолок зала, хрипло, срывающимся от страсти голосом скандирует: «Германия! Германия! Германия!», пока то же не начинает хором повторять весь зал, и это скандирование переходит в погромные боевые песни, с которыми все затем обычно проходят по ночным улицам, Гитлер сам потом сознаётся, что после своих речей он, как правило, был «мокрый, хоть выжимай, и терял я в весе по два-три кило», а промокшая гимнастёрка «после каждого собрания окрашивала его бельё в синий цвет»[356].
Два года понадобится ему, по его собственным словам, прежде чем он освоит все средства пропагандистского успеха и почувствует себя «мастером этого искусства». Не без основания потом будут говорить, что он первым применил методы американский рекламы и, связав их со своей собственной агитаторской фантазией, превратил их в наиболее изобретательную к тому времени концепцию политической борьбы. Может быть, и впрямь прав журнал «Вельтбюне», назвавший его позднее учеником великого Барнума, однако тот насмешливый тон, с каким журнал провозгласил своё открытие, говорит о высокомерной отсталости последнего. Ошибка весьма многих самонадеянных современников как слева, так и справа, состояла в том, что они путали технические приёмы Гитлера с его планами и из вызывавших насмешку средств делали вывод, что столь же смешными являются и его цели. Его неизменным желанием было желание перевернуть один мир и поставить на его место другой, но мировые пожары и апокалипсисы, которые ему мерещились, не мешали, однако, применению им психологии цирковых номеров.
Несмотря на все триумфы Гитлера-оратора ключевое явление находилось все же на заднем плане — это была объединяющая весь лагерь «фелькише» фигура национального полководца Людендорфа. Почтительно взирая на него, сам Гитлер по-прежнему пока ещё считает себя только предтечей, «совсем маленьким типом», как заявлял он в начале 1923 года, ожидающим более великого человека, для которого он хочет приготовить народ и меч; и всё же его собственное воздействие приобретает во все возрастающей степени черты мессианства. Кажется, массы быстрее, чем он сам, понимают, что он и есть тот волшебник, которого они ждут, — и они стремятся к нему, как к «спасителю», говорится в одном комментарии того времени[357]. Достаточно часто источники сообщают теперь о тех случаях пробуждения и обращения, что так показательны для религиозной, алчущей избавителя ауры тоталитарных движений. К примеру, у Эрнста Ханфштенгля, услышавшего Гитлера в эту пору впервые, было, несмотря на все предубеждения, такое чувство, будто теперь у него начался «новый этап жизни», а торговец Курт Людекке, входивший одно время в ближайшее окружение Гитлера и ставший потом узником концлагеря Ораниенбург, сумеет уже после того, как ему удалось оказаться за границей, рассказать о том, какой истерический взрыв чувств вызывала у него и бесчисленного множества других людей встреча с Гитлером-оратором:
«В одно мгновение все мои критические способности оказались отключёнными… Я не знаю, как мне описать те чувства, которые охватили меня, когда я слушал этого человека. Его слова были как удары кнута. Когда он говорил о позоре Германии, я чувствовал себя в состоянии наброситься на любого противника. Его призыв к немецкой, мужской чести был как зов к оружию, учение, которое он проповедовал, было откровением. Он казался мне вторым Лютером. Я забыл все на свете и видел только этого человека. Когда я оглянулся, то увидел, что тысячи были как один захвачены силой его внушения. Разумеется, переживая это, я был уже зрелым человеком 32 лет, уставшим от разочарований и недовольства, ищущим новый смысл жизни, патриотом, не находившим для себя поля деятельности, восторгавшимся героическим, но не имевшим героя. Сила воли этого человека, казалось, переливалась в меня. Это было переживанием, которое можно сравнить только с обращением в религию»[358].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});