— Чего? — зычно протянула Бэмби, поглаживая темный пушок над верхней губой, — Метафорой?
— Ну в том смысле, что психушка надежно оберегает в своих стенах нормальных людей, тогда как все остальные, те, кто живет себе поживает вне этих стен, определенно и в клинической форме — чокнутые.
— М-да, — сумрачно покивала Бэмби. — В этом что-то есть. Надо что-то менять. Надоело… — Она обвела тусклым взглядом мастерскую и сказала: — Поехали, Паша, ко мне, напьемся напоследок, я с понедельника встаю в сухой док и начинаю принимать какую-то отраву для похудания, ага, от Ирвин Нэйчуралз, шесть в одном, или как там эта хренота называется? — словом, скоро буду, как Лариса Долина.
Я сказал: да, поехали напьемся, но только с одним условием, чтоб ты по окончании курса походила на Долину только чисто внешне! — и Бэмби тут же вскинулась: что ты имеешь в виду? — а я сказал: говорят, когда она была нормальной теткой в нормальном теле, то пела не попсу, а хороший джаз.
Когда еще через неделю, после непонятных проволочек и утрясок каких-то идиотских нестыковок в договоре о покупке «харлея», я получил его, наконец, мы с Васильком с утра пораньше покатили в гости к Майку. Ворота логова были распахнуты, а из гаражного ангара доносился неясный гул. Выключив двигатель, я на руках закатил мотоцикл во двор, заглянул в ангар и застал там знакомую компанию сидящей вокруг груды обломков, в которых я с некотором трудом опознал останки той «ямахи», на которой ездил Майк. В отличие от прошлого раза общество пило не пиво, а водку.
— Я угодил на поминки? — спросил я.
Майк скорбно кивнул и протянул мне стакан.
— Да тут на днях… — Он звучно почесал косматую бороду. — Чудили немного в одном придорожном кабаке. — Он погладил покореженный бензобак с таким чувством, будто проводил ладонью по лицу покойника, опуская его веки. — Сдуру оставил его в сторонке, у обочины. И вот на тебе — в него влепился на полном ходу какой-то пьяный фраер на джипе… Ну, я ребра-то этому придурку, конечно, переломал для порядка, но что толку-то? Садись, помянем.
— Сейчас. Минуту.
Я вышел, завел «харлей», медленно вкатился в ангар.
— Твой «Урал» я ведь тоже угробил. Может, тебе этот конь подойдет?
С минуту Майк тупо перекатывал плывущий взгляд с «харлея» на меня и обратно, потом тряхнул косматой башкой:
— Скажи мне, что ты пошутил.
— Нет. — Я бросил ему ключи, он поймал их налету, подержал на своей огромной лапе, словно взвешивая, потом в глубинах буйной растительности на его лице созрела мягкая улыбка.
— Ты сукин сын, Паша. Если б ты только знал, какой ты сукин сын.
— Ну, это нетрудно проверить, — усмехнулся я и тихо добавил: — Эй, сержант, подымайся, за тобой должок.
Он секунду раздумывал, потом встал напротив меня, опустив руки по швам, а я вложил в удар все свои представления о добре и зле — в том виде, в каком они осели в тканях моего тела в тот день, когда я вот так же стоял перед ним, вытянувшись по стойке «смирно», там, в нашем армейском туалете, — и, видимо, достал Майка, во всяком случае он, поймав мой кулак, тюкнувший его точно в солнечное сплетение, вздрогнул, утробно и низко, словно вечевой колокол, загудел, пошатнулся и рухнул навзничь, как колонна, а общество, некоторое время пребывавшее в состоянии шока, медленно зашевелилось, поднялось на ноги и меланхолично двинулось на меня, молчаливо разминая кулаки, однако Майк тем временем уже очухался, встал на колено и примирительно поднял свою огромную лапу:
— Все в порядке, мужики, все путём.
Я подал ему руку, помогая встать. Он тихо рассмеялся и пихнул меня в плечо:
— Все путем, квиты… А ты в хорошей форме. Рука у тебя ничего так, как дубина.
«Вот именно, — усмехнулся я про себя. — И не только рука».
— Так ведь тренируюсь каждый день. Гребу и гребу. Оттого и рука тяжелая… Слушай, а может, прокатимся? Проветримся. Ты заодно и объездишь своего мустанга.
— А что, это мысль. — Майк оседлал мотоцикл, кивнул Васильку, которая все это время смирно сидела на краешке тарного ящика у входа в ангар, с опаской поглядывая на то, как стремительно и опасно развивались в логове события. — Садись, детка. Как тебя звать, Дюймовочка?
— Она немая, Майк, — сказал я. — И ничего не слышит.
— Что, ничего не говорит? — тихо спросил Майк.
Я покачал головой.
— Черт, как я тебе завидую. Ну ладно. Куда едем-то?
— Я покажу.
Они высадили нас на смотровой площадке и унеслись. Грохот двигателей еще некоторое время клубился в глубинах тенистой аллеи, потом стих. Я обнял ее, подвел к краю берега, откуда открывался просторный вид на город, который в голубоватой дымке тек слева направо, как река. И так мы стояли обнявшись на высоком берегу смотровой площадки — глядели на мутную воду и никаких планов на будущее не строили, довольствуясь безмолвным согласием в том, что будем просто жить, бесхитростно, но мудро, туго сплетясь корнями, предположим, как вон тот старый тополь с раздваивающимся на два русла стволом: с весенним теплом из его ветвей прыснет молодая листва, поздней осенью тополь ее сбросит — и все будет хорошо, лишь бы не пилили ржавыми пилами наши набрякшие от пуха ветви, да лишь бы не травили почву едкими ядами, да лишь бы не загораживали заводскими дымами солнце, да лишь бы не было войны.