Так что у нас теперь нету фабрик, ситца, калош, сапогов нету, ничего нету, и продуктов земли даже: хлеба и соли, у нас только одна земля. И то же самое про человека, что нет у нас закона, религии, семейности, нет человека, и один только косоглазый Фомкин брат. Так что родни нет и нет родного человека: земля, и на земле живет Фомкин брат?! Так что национальность погибла, и, говорят, по всему земному шару все националисты погибнут, и у немцев тоже будет все равно как у нас Фомкин брат, и у французов, у англичан, у японцев — везде голая земля и Фомкин брат, и все тогда под одного Бога.
Ну, один Бог для всех — это, я считаю, правильно, это все совершенство, все равно как паровой плуг и подобное несовершенство, как наша соха. И позвольте мне вам сказать и спросить вас: ежели говорят мне, что брось соху, и мы тебе дадим паровой плуг, то как я поверю без видимости плуга, как мне бросить и остаться ни с чем, а только с одним обещанием, выходит какая-то щель... То же самое и про старенького нашего православного Бога, я оставлю его, а общего Бога не окажется — одно только обещание, ведь это тоже щель. «Коммуния, — кричат, — коммуния», — хорошее дело, слов нет, хорошее, а поди перешагни к ней через щель! Вы посмотрите не на слова, а на жизнь, какая у нас жизнь: были у нас тряпичники, ездит такой человек по деревням, собирает где тряпку, где кость, где жестянку, и так год, два, десять, через двадцать лет до того приладился, что склад устроил в Ельце и сам не ездит, а сотни других для его дела ездят, и в конце концов из тряпок этих выходит бумага. Теперь человек этот буржуй, разорен, сидит в холодном амбаре, а тряпок никто не собирает. Бывало, человек сортир чистит, смотришь на него — мнет ситник, сыт и весел, а теперь этот же самый человек, ведь они теперь все те же самые люди, стоит чистит нужник, ситника ему теперь нет, а нужник остался, ну вот, подите, скажите ему, что скоро будет на земле коммуния и все люди пойдут под общего Бога.
— После всего сказанного вами что же вы ожидаете от переворота?
— Мало ли что, ведь это я свои соображения высказываю, а бывает, не сходится.
Я ужаснулся пропасти неверия, в которой жил этот человек, и сказал ему:
— Вы поймите, как это наше бедное мгновение выйдет в общем плане: накануне войны народы Европы были как в деревне братья: когда умирает отец, они уже готовы погрызться из-за дележки. Старый Бог умирал, нового не было[196], и лучшие люди бродили странниками среди богатств великих, мертвых, не смея назвать им нового Бога. Умер Отец, начались дележи — война и потом ответ на войну — революция, социализм. Они, социалисты, не любят называть Бога, потому что из-за ошибки в этом Божьем плане они и появились, как появляется ураган, то есть движение воздуха. Мы видим в социализме только движение материальных частиц, они засыпают нас, как пепел из огнедышащей горы. Настанет время, установится равновесие, и мы тогда поймем, из-за чего и для чего дул ураган...
— Все это очень хорошо, — сказал Иван Афанасьевич, — только разрушается одним словом, я вам скажу его, вот это слово.
Откачнулся, просмотрел меня сквозным взглядом и сказал свое слово:
— Амбар!
Чему-то обрадовался и продолжал:
— Холодный амбар! Сейчас вы так говорите, потому что ученый вы человек и у вас есть досуг подумать о жизни общей народов прошедших, при отдыхе подыскать связь и об ней написать, но если вас вдруг в холодный амбар? Я вот огородник, вывожу капустную рассаду, и ежели меня в амбар, я перестану выводить. Так и вы перестанете свою связь выводить, ежели вас в холодную.
— Мое дело не пропадет!
— Конечно, не пропадет, после вас кто-нибудь другой, такой же летун прицепится к вам и установит связь, но ведь на одно то мгновенье был, значит, перерыв, когда вас посадили замерзать и вы от холода перестали думать и наводить связь? Жизнь в настоящее время, я так думаю, есть холодный амбар для всего человечества.
— Спасение в спасении от холодного амбара, — сказал я, — вам известно. Христос переходил через смерть свою и «смертию смерть поправ»[197], — вы это признаете?
— Я сознаю это, конечно, это учение хорошее, потому больше, что жизнь-то наша убитая, и для этого нашего человека оно создает будущее: тот свет. Я против этого ничего сказать не могу...
— Зачем же тогда холодный амбар?
— Необходимость! раз я огородник, и душевой земли нет у меня[198], и равенства с прочими крестьянами нет, потому как я с утра до вечера копаю землю и только что шесть раз огород перекопал лопатой и продал капусту, а они рассчитали неверно мой доход, и контрибуцию в пять тысяч не могу уплатить, что необходимо попадаю в амбар, и огородное мое дело прекращается, именно на мне оно и кончается, я — конец, и тут щель. После чего все человечество будет копать огород уже не лопатой, а паровым плугом: один будет пахать, а девяносто девять заниматься чтением книг, полезных для установления общей связи во всем человечестве, одна баба полоть паровым способом, а девяносто девять заниматься с детьми.
Лидия — сохраненная девичья душа.
21 Января. Радость. Откуда мне это? мать ли, не отдавшая отцу моему свое девичье лучшее, не ведавшая сама того, неизведанное и сохраненное богатство свое нетленное передала мне, сам ли я, не молясь, намолил себе у неведомого Бога эту тихую минутку утреннюю, когда еще не сошла с неба звезда и птицы спят на деревьях и люди в своих лачугах, — в эту минуту, похожую на утреннюю звезду, я испытываю радость необъяснимую. Тогда мне кажется, я в каком-то равном союзе и со звездой, и с этим бледнеющим месяцем, и со спящими на деревьях птицами. Все тогда радует меня: и громыхание где-то далекое единственной телеги или скрипение полоза саней, и внезапный лай проснувшейся собаки, и кот на крыше, и свет голубой на снегу — все, я со всеми, со всей землей, со всеми мирами, со всей вселенной радуюсь.
Может быть, это солнце восходит, и погребенный под снегом, сохраняемый матерью-землей корень и в корне будущий цветок предчувствует свое весеннее воскресение и передает мне радость свою?
В эту минуту, когда кажется мне — я один как первый признак восходящего солнца существую, ничто человеческое не может погасить мою радость.
Может быть, я не выйду и останусь у постели своего больного ребенка, или с воткнутым в душу со вчерашнего дня словом-кинжалом лиходея в судорогах корчусь у себя в комнате, или так, от разного павший, разбитый, растрепанный лежу на постели — все равно: это совсем другое, и я это заслужил, я в этом виноват. Но когда я потом рано или поздно встречу свою утреннюю звезду, я пойму, что и тогда она была, а я не был, и это мое небытие не считается во вселенной, и некому, и незачем, и не нужно говорить про то, потому что это совершенно и вечно — великое. Я знаю также, что если бы можно было обойти крест и заглянуть в лицо Распятому, Он улыбнулся бы, как мы в смертельных болезнях все-таки улыбаемся маленькому, что прикованный к скале Кавказа и терзаемый орлом Прометей непременно бы моргнул и подмигнул и, может быть, сказал бы как-нибудь по-мужицки: «Во-на! вольте, ребятушки, не глядите!»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});