Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пу-у-у-усти-и-и! — резал криком Угланова, всех, разрывая в гортани, в груди у себя что-то непоправимо, кровяные, отчаянно нежные, нужные человеку для жизни тяжи, и захлебываясь визгом придавленного колесом на дороге щенка, ненавидящим остервенелым рычанием: пересилить, убить этих черных огромных на одной чистой злобе своей…
Чернолицый сгреб Леньку в охапку, в подмышку, оторвал с залягавшими в воздухе маленькими… Отлетела панамка, открыв головенку с ремонтными швами!.. И Угланов пошел, полыхнувшей рукой вклещившись пилоту в кадык, продавив и стоптав, как живую мясную закричавшую изгородь, — к сыну! И мясистые крепкие пальцы впились и нагнули, вылущивая ему руки в плечах, — устоял и орал в непрерывном упоре, пока что-то рвалось в нем под кожей, напряженные мускулы, струны позвоночного, ломкого, из костей существа:
— Сына, сына мне дай увести! — выворачивал голову под придавившей пневматической лапой словно из-под воды — и рычанием, воем, межзубным нытьем — в беспробудно служилые, ровные глазки: — Отпустить! Отпустить! Он больной, ему голову резали, мозг! С ним хоть что-то сейчас если будет — своего потеряешь, всех ублюдков твоих, никого из яиц своих сделать не сможешь… Глазки дрогнули, лопнула в хватке пружина, отпустили, рванулся к ослепшему Леньке, обвалился, схватил за цыплячьи плечи:
— Тихо, тихо, сынок! Вот он я! Посмотри на меня! Ленька, это милиция, наши, ОМОН! Мне не больно! Ничего они, Ленька, нам с тобой не сделают! Наши, наши они! Они просто приехали нас защитить от бандитов! Это ложная, Ленька, тревога! И дослать бы ему, закормить до отвала вот эти глаза: «Мы сейчас улетим! Вместе, оба!..» И не мог, Ленька все понимал, навсегда уже понял, жизнь его стала с этой минуты другой, что-то треснуло и пролилось, опустело в истерзанной, не зажившей его голове, в этой маленькой крепости, в ребрах, взорвалось и беззвучно продолжало взрываться в закричавших «не ври! они злые!» глазах, вот таких нестерпимо, предельно углановских, словно сам на себя он взглянул из сыновнего тела: по края в них плескались отчаяние и какая-то вещая горечь догадки: куда забирают отца, не конкретно куда, а по сути: забирают отца — у него, и взлетел одинокой душой в погоне за Углановым мальчик, чуя, что не догнать, разняла, растащила их с отцом равнодушная сила — на огромное «долго», может быть, вообще навсегда; больше вы не одно, он — не ты. Так мертвеешь от стужи, в первый раз догадавшись о смерти: папа не навсегда, мама не навсегда.
— И они нас отпустят?! Папка! Отпустят?! Мы с тобой сейчас полетим? И ты с ними сейчас никуда не пойдешь?! Папа! Ты их сильней?! — всею силой вцепился и жал из отца — справедливость, единственное, чем он может сейчас надышаться, заглотить и не выплюнуть.
— Ленька, слушай меня! — взял в ладони морденку. — Ты сейчас полетишь с дядей Тошей один. И к тебе через день прилетит туда мама! А я должен поехать сегодня в милицию. Я в Могутов, в Могутов сейчас полечу! Там на наш завод, Ленька, напали бандиты. Это долго мне с ними разбираться придется, они сильные очень… — и не мог говорить, задохнулся этой чистой правдой. — Я не сразу вернусь, через год, через два… я не знаю, когда я к вам с мамой вернусь. Но вернусь обязательно, Ленька, вернусь!.. Ну, не плачешь? Никогда не реви — ты Угланов, Угланов. Жизнь такая, она как война, я тебе говорил, постоянно нам надо уходить на войну… Наше счастье, оно вдруг кончается, прекращается… ну, на какое-то время… надо ждать и терпеть. Никогда не жалей себя, понял? Только слабые люди жалеют себя и хотят, чтобы все их вокруг пожалели. Ты сейчас это понял: никто никогда не сделает тебе, как хочешь ты. Самому надо делать. Я буду далеко, но знай, я все равно оттуда каждую минуту буду видеть, как ты живешь и как ты поступаешь. Сильный ты или слабый. Чем сильнее ты будешь, тем скорей я смогу возвратиться к тебе. Ну а будешь ты ныть, так и я ныть начну, развалюсь от нытья твоего, плаксавакса… Ну прости меня, что все вот так! Маму не обижай, у тебя теперь мама остается одна… береги ее, понял?.. Потому что никто тебя так же сильно, как мама, никогда не полюбит. Ну давай, сын, давай… — Ткнулся мордой в морденку, в приварившую родность и сразу, не стерпев, оторвал от себя, как железо от губ на жестоком морозе.
3
«На стыковку, Чугуев. Пошел». Побежал, как с горы, потащился с чугуном на ногах — между серых кирпичных бараков, через плац, протянувшийся бело-сиреневой, выжженной электрическим светом пустыней, мимо стройных шеренг свежевыбеленных, тоже будто бы вышедших на перекличку, отбывающих срок в мертвой серой земле тополей… Много белого стало: бордюры, стволы — вылезая из старой, растресканной кожи, под кого-то, зачем-то обновлялась вся зона… Как всегда — «под комиссию», там и сям возгорания ремонтов — запрягли и гоняли их всех, мужиков, на все старое, нищее, проржавевшее и прохудившееся… как дожди, зарядили над зоной проверки: генералы, полковники с непрерывно о чем-то тяжело размышлявшими мордами обходили отряды, хозблоки, цеха, саморучно крутили по кабинкам в парной полыхавшие новые вентили, с красно-синими карандашами исследовали инженерные планы дренажной системы, вентиляции, канализации; перестройка, вообще непонятная, повелась не внутри — по периметру: там в запретную землю врастали бетонные плиты массивнее прежних, пропускался по новой колючке высокого напряжения ток, зачастившие в зону автобусы подвозили бригады отчетливо трезвых и хмурых рабочих в ярко-синих и красных комбезах, с чемоданчиками и баулами, полными перфораторов, сменных насадок, крепежей, разноцветных мотков проводов, черных линз объективов, нержавеющих кожухов, ящичков с электронной, видно, начинкой и еще всякой-разной невидимой, уловимой только магнитной отверткой несметной насекомой мелочью, — те шпурили заборные плиты, пробрасывали кабели, ковырялись в электрощитах с кропотливостью часовщиков, проводя, собирая какую-то новую небывалую сигнализацию, и уже к хохоткам арестантов «Не Ишим уже нам — Алькатрас» начинало примешиваться темное недоумение от чрезмерности этих усилий и предосторожностей: под какой же такой контингент, не людей, а зверей переделать решили всю зону?
А Чугуев не думал. Для него поменялось другое. Хлябин, Хлябин затих, обернувшись исправным служакой ввиду этих всех чрезвычайных комиссий и оставив Валерку в покое, не в покое, так хоть налегке: не натравливал больше на намеченных в пищу себе мохначей, и надежда какая-то даже проблеснула в мозгу, что в связи с этим новым порядком, под завинченной наглухо крышкой кровосос больше не шевельнется вообще… И несла его эта надежда к Натахе сейчас, к одиноко стоящему серокирпичному домику, так похожему издали на их с Натахой могутовский дом, дом отцовский, в котором родился… Дом, конечно, вблизи был подделкой, гостиницей, ни по ком не хранящей исключительной памяти из трехдневных своих постояльцев, чьи отдельные запахи, шепот, бормотания, слезы сливались во что-то безличное или, может быть, вовсе не могли удержаться, улетучиваясь сразу же; тень ближайшей бетонной стены неподвижно лежала на доме; ни один вертолетик кленовый, казалось, не мог залететь на асфальтовый двор сквозь колючую путанку. Но и здесь безнадежноупрямые жены хотели спать с мужьями на временных койках как на постоянных, накормить их, скотов, жирной пищей, собой, отдавая все, что они могут отдать, — долгожданную сладость, огонь переспелого тела… И опять на ходу колыхнулась чугунно и расперла Чугуева в ребрах вина: вот что он ей, жене, на полжизни оставил, вот какой у них общий с Натахой дом… и вшатался, втолкнулся в поддельно-домашнюю комнату, и еще молодая, хлесткосильная женщина, с ровным остервенением сгружавшая в холодильник ледышки мороженых бройлеров, и колбасные палки, и прочую снедь, обернулась к нему с такой резкостью, словно стегнули, и, роняя пакеты, как ведра в колодец, подалось к нему, гаду, с перехваченным скобками страха увидеть не того, не такого Валерку лицом… к эшелону теплушек, везущему половинных и целых с войны… И качнулась, ослабла от первой, самой сильной прохватывающей радости, что физически цел, невредим… Будто солнечный свет от Валерки ей ударил в глаза и немедленно вынес со дна их нестерпимую, неистребимую синь — все другое исчезло, кроме этой колодезной сини, пробравшей до зубной боли в сердце, кроме первоначального, юного, заревого лица, не стерпевшего и проступившего сквозь горькие черты усталой женщины, избитой перелетами меж огненным Могутовом и нефтяной Тюменью и обратно. И после долгого и краткого всего на общей временной постели она пила, вдыхала его запах, только его, чугуевский, и слышный только ей, целовала в глаза и шептала: как все трудней дается его матери короткий путь от дома до Казачьей переправы и обратно, очень сильно болят у нее на плохую погоду колени и в голове пыхтит как будто паровоз, но она его ждет, его старая мать, заложилась дождаться; что Валерка закончил без троек четвертый, правда все у них в классе закончили на четыре и пять, это не показатель, в начальных классах к ним пока что проявляют снисходительность, а пойдут уравнения сейчас с неизвестными и особенно химия, помнишь?.. вообще ум за разум заходит… Это что? Поведение хромает, вообще никому уже не подчиняется наш с тобой сынок, в дневниках замечания: «подрался», «подрался», «оскорбил в грубой форме» — вот в кого он такой, ты не знаешь?.. Молчу! Александр Анатольевич твой обещал повлиять и Валерика в новую школу устроить, хорошую… Ну, такую, Угланов построил у нас при заводе специальную, инженеров готовить чуть ли не с колыбели, и Валерика, значит, туда, ну с условием, конечно, что будет стараться учиться, а не шлендать по разным котельным и стройкам. А Угланова нашего взяли, Валерик. Ну куда — вот под суд, под арест. Телевизор вам тут вообще не включают? Ну и с Сашкой теперь неизвестно что будет. Тоже очень боится теперь. Что творится, Валерка, у нас! Как его-то, Угланова, взяли, так весь город и встал — за Угланова. Руки прочь, отдавайте хозяина! А какая война была, помнишь?.. Ох, помнишь… чтоб его на завод не пустить. А теперь все в него поголовно, как в бога. Кто молчком, кто уже в полный голос: никакого другого не надо. Ну а как? Ведь народ не обманешь. Стал бы кто за него, если был бы он — так… Ведь завод-то поднялся, его раньше-то было, сколько помню себя, целиком не увидеть, завод, а теперь вообще — где же он там, в Сибири, кончается? Люди ходят не гнутся, смотрят прямо в глаза. Каждый новый свой вес, вот значение почувствовал. Получать сколько стали. Сорок тыщ, шестьдесят. Ну и вышли на площадь, стоят и молчат. День стоятмолчат, два, и неделю, и месяц, считай. Приварились, уперлись. Вообще непонятно, что будет, Валерочка. Как не знаю… опять воевать собрались. И теперь уже с кем? С государством. Что ж за город у нас? Аномалия просто могутовская.
- Кислородный предел - Сергей Самсонов - Современная проза
- Полночная месса - Пол Боулз - Современная проза
- Людское клеймо - Филип Рот - Современная проза
- Ортодокс (сборник) - Владислав Дорофеев - Современная проза
- Цыганский роман (повести и рассказы) - Андрей Левкин - Современная проза