Вскоре из-за жары в зале или из желания оказать смертным милость, которой они вовсе недостойны, молодая богиня сняла докучный кусок картона, наполовину скрывавший ее ослепительную красоту. Взорам зрителей предстали прекрасные глаза, светящиеся прозрачным лазоревым блеском между темным золотом длинных ресниц; не то греческий, не то римский нос и щеки, чуть тронутые румянцем, рядом с которым цвет самой свежей розы показался бы землистым. Это была Иоланта де Фуа.
Еще раньше, чем она сняла маску, ревнивые женские сердца почувствовали, что успех их сорван, а сами они обречены обратиться в дурнушек и древних старух.
Обведя спокойным взором потрясенную залу, Иоланта облокотилась о барьер ложи, оперлась щекой на руку и застыла в такой позе, которая прославила бы любого ваятеля, если бы только мастер, будь он грек или римлянин, мог вообразить себе что-либо похожее на этот образец небрежной грации и врожденного изящества.
— Сделайте милость, дядюшка, не вздумайте заснуть, — вполголоса сказала она старому вельможе, который тотчас же выпрямился в кресле и стал таращить глаза, — это было бы нелюбезно в отношении меня и противно законам старинной учтивости, которую вы не устаете восхвалять.
— Будьте покойны, милая племянница, когда мне окончательно прискучит пошлая и глупая болтовня этих фигляров, со всеми их страстями, до которых мне дела нет, я взгляну на вас, и сна как не бывало.
Пока Иоланта обменивалась с дядей этими замечаниями, капитан Фракасс, расставляя ноги циркулем, дошел до рампы и остановился с самым вызывающим и заносчивым видом, свирепо вращая глазами.
Бурные рукоплескания раздались со всех сторон при появлении общего любимца и на миг отвлекли внимание от Иоланты. Без сомнения, Сигоньяк не был тщеславен и в своей дворянской гордости презирал ремесло комедианта, на которое обрекла его нужда. Однако мы не беремся утверждать, что самолюбие его ничуть не было польщено таким шумным и горячим приемом: славе гистрионов, гладиаторов и мимов нередко завидовали люди, поставленные очень высоко, — римские императоры, кесари, владыки мира, не гнушавшиеся оспаривать на арене цирка или на театральных подмостках лавры певцов, актеров, борцов и возниц, хотя и так сами были многократно увенчаны, чему известнейшим примером служит Нерон Энобарб{118}.
Когда рукоплескания утихли, капитан Фракасс окинул залу тем взглядом, каким актер неизменно проверяет, все ли места заняты, и старается угадать, веселое или мрачное расположение духа у зрителей, и на этом строит свою игру, позволяя себе большие или меньшие вольности.
Вдруг барон застыл, как громом пораженный: огни свеч будто превратились в огромные солнца, затем показались ему черными кругами на ослепительном фоне. Головы зрителей, которые он раньше смутно различал у своих ног, расплылись в сплошной туман. Его с ног до головы обдало жаром, а вслед за тем — леденящим холодом. Ноги, как ватные, подогнулись под ним, и он словно погрузился по пояс в настил сцены; во рту пересохло, горло сжали железные тиски, как преступнику испанская гаррота, а из головы, будто птицы из раскрытой клетки, беспорядочной испуганной стаей, сталкиваясь и путаясь между собой, вылетели все слова, какие ему нужно было произнести. Хладнокровие, выдержка, память вмиг покинули барона. Казалось, незримая молния ударила в него, еще немного — и он упал бы замертво прямо на рампу. Он увидел в ложе ослепительную и невозмутимую Иоланту де Фуа, пристально смотревшую на него своими прекрасными синими глазами.
О, позор! О, проклятье! О, злая насмешка судьбы! Незадача, несносная для благородной души! В шутовском наряде, в низменной, недостойной роли увеселителя черни кривляться на глазах у столь надменной, столь заносчивой, столь высокомерной красавицы, когда хочется совершать перед ней возвышенные, героические, сверхчеловеческие деяния, дабы унизить ее и сломить ее гордыню! И не иметь возможности скрыться, исчезнуть, провалиться в самые недра земли! Первым движением Сигоньяка было бежать опрометью, продырявив заднюю декорацию головой, как баллистой; но у него на ногах словно оказались те свинцовые подошвы, в которых, как говорят, упражняются скороходы, чтобы обрести большую легкость… Он прирос к полу и стоял, раскрыв рот, растерянный, смятенный, к великому изумлению Скапена, который подумал, что капитан Фракасс забыл роль, и шепотом подсказывал ему первые слова монолога.
Публика, решив, что актер, прежде чем начать, ждет новых рукоплесканий, принялась опять бить в ладоши, топать ногами, словом, подняла такой шум, какого еще не слыхивали на театре. Это дало Сигоньяку время прийти в себя: сделав над собой героическое усилие, он вполне овладел своими способностями. «Что ж, будем хотя бы на высоте своего позорного положения, — внушил он себе, твердо становясь на ноги, — недостает еще, чтобы меня в ее присутствии освистали, забросали гнилыми яблоками и тухлыми яйцами. Быть может, она даже не узнала меня под этой гнусной личиной, — кто поверит, что один из Сигоньяков ходит обряженный в красное с желтым, как ученая обезьяна! Итак, смелей, не посрамим себя! Если буду хорошо играть, она мне похлопает, а это уже немалая победа, ведь на такую привередницу угодить нелегко».
Все эти соображения промелькнули в голове Сигоньяка быстрее, чем нам удалось их записать, ибо перу не поспеть за мыслью, и вот он уже произносил свой главный монолог с такими причудливыми раскатами голоса, такими неожиданными интонациями, с таким безудержным комическим задором, что публика разразилась восторженными криками, и даже сама Иоланта невольно улыбнулась, хоть и твердила, что не понимает вкуса в подобном шутовстве. Ее дядюшка, толстый командор, и не помышлял о сне, он выражал полное одобрение и хлопал в ладоши, не щадя своих подагрических рук. А несчастный Сигоньяк от отчаяния, казалось, старался преувеличенным кривлянием, шутовством и фанфаронством оплевать самого себя и довести издевательство судьбы до крайних пределов; с безумным, яростным весельем попирал он свое достоинство, дворянскую гордость, уважение к себе и память предков.
«Ты можешь торжествовать, злой рок, нельзя быть униженным сильнее, пасть глубже, чем я, — думал он, получая пощечины, щелчки и пинки, — ты создал меня несчастным! Теперь ты делаешь меня смешным! Ты подло выставляешь меня на позор перед этой гордой аристократкой. Чего же тебе надобно еще?»
Минутами гнев обуревал его, и он выпрямлялся под ударами Леандра с таким грозным и свирепым видом, что тот в страхе отступал, но тут же, опомнившись, снова входил в характер роли, дрожал всем телом, выбивал зубами дробь, трясся на хлипких ногах, заикался и, к вящему удовольствию зрителей, проявлял все признаки подлейшей трусости.