Незда побледнел. Пытаясь сохранить спокойствие, сказал:
– Нет у тебя права…
– Есть у меня полная мочь и право. Пред народом на площади ответишь, – глухо произнес кузнец.
Незда, выдавив улыбку, сказал, обращаясь не к Аврааму, а к Потапу и Ваське:
– Да кой вам расчет меня прежде времени на растерзание толпе вести? Давайте уж, коли на то пошло, я вам потайник свой с драгоценными каменьями покажу – и делу конец. Не раз помянете добрым словом своего посадника. Бог свидетель – покажу.
Широкое лицо Авраама передернулось, ноздри гневно раздулись:
– Купить хочешь?
Но Потап Баран, коренастый, медлительный, с отвисшей челюстью и застывшими зеленоватыми глазами, шагнул к Незде:
– А ну показывай свои каменья!
– Сбежит он! – предостерегающе крикнул Авраам.
Васька Черт – черный и гибкий, как угорь, – повел хищным, горбатым носом, огладил топор:
– Далеко не убежит. Показывай!
Незда, сопровождаемый Васькой и Потапом, вышел. Авраам, недовольный тем, что не сумел отвести их от корысти, продолжал стоять посреди гридни.
Все было здесь чуждо и ненавистно ему, все было награблено у него и у таких, как он. Злоба душила Авраама. Стиснув меч, он начал яростно крушить им лавки с резной спинкой – за все! За все! Шкафы с узорными створками – за все! За все! Словно в этом истреблении находил выход накопившемуся гневу.
Толпа за воротами нетерпеливо шумела, ожидая возвращения Авраама, Потапа и Васьки.
Топот и крики в дальних клетях привели Авраама в себя.
«Сбежал!» – похолодел он, кинувшись к двери.
В гридню ввалились Потап и Васька, грузно бросили на пол что-то завернутое в ковер.
Васька, отерев пот со лба, стал возбужденно рассказывать:
– Набрехал об каменьях… Мы его как повели, а он, вихлявый, шасть по лестнице! Я – за ним! Он – к подвалу!.. Тут я его настиг и маненько обухом по затылку огладил…
Васька отвернул угол ковра. Незда лежал, скорчившись, кровь запеклась у него на затылке, с шеи свешивалась на цепочке печать посадника – лев грозно заносил лапу.
Васька снова укрыл тело. Обращаясь к Потапу, сказал:
– Бери за другой край, понесем на Волхов топить, народ порадуем!
На улице, у ворот, ношу встретили криками:
– Любил, обидитель, других топить – ноне сам поплавай!
– Рада б курица не идти, да за крыло волокут!
– Зло развел, криводушный!
Протиснулась старуха в рваной одежде: отвернув угол ковра, сказала, будто Незда мог ее слышать:
– Это бог тя наказал за внука, что ход под землей тебе рыл… – И плюнула на труп.
Высокий, косая сажень в плечах, новгородец, поглядев на Незду, произнес удивленно, словно про себя:
– По бороде – апостол, а по зубам – собака…
И тут же раздались голоса:
– Изберем Авраама!
– Авраама посадником!
– Авра-а-а-ама!
– Щенка Незды – в прорубь!
В открытые ворота хлынула толпа, побежала крутой дубовой лестницей, сенями, что висели в воздухе на подпорках. Лаврентия в хоромах не нашли и, переломав все, что попалось под руки, поделив меж собой запасы погребов и житниц, бросились ко дворам бояр Захара и Анастасия.
Когда Лаврентий возвратился домой, толпы уже не было. В сенях валялись в щепу разбитые лавки, ножки от стола, осколки посуды. Под лестницей увидел переломанный посох отца с изображением его головы: казалось, Незда продолжал язвительно улыбаться, глядя на разрушение. Лаврентий сразу взмок от страха.
Откуда-то вылез, весь в паутине и пыли, Онаний, стал рассказывать молодому господину, как потащили к реке топить его отца, а матушку не тронули, и она схоронилась у соседей; как все Нездины холопы, кроме него, Онания, попрятались, а иные вместе с татями подались в город.
Лаврентий вошел в гридню отца. Среди разорванных долговых берест увидал одну, уцелевшую, поднял ее с пола:
«Село Овсеево – 60 белок; Мохово – 33; Васильево – 40, полоть мяса, солод. Гришка Екуев – 3 куницы; Фока – 6 белок. Купил у Филиппа росомаху, а у Есипа пять лис…»
Лаврентий спрятал расписку – пригодится. Радостно подумал: «Теперь я владелец всего… Должность отца перейдет. Главное – поживу как любо».
Отца нисколько не было жаль, при жизни его чувствовал презрение к себе и платил за то страхом и тайной неприязнью. Отец говорил с ним редко, нехотя, с пренебрежением цедя сквозь зубы.
«Ольге еще подарок сделаю, – промелькнула мысль, и Лаврентий улыбнулся: – Не пробраться ль к ней дворами? Тимофей-то сидит, да и мне там безопасней». О том, что Тимофея схватили, слышал на улице.
Невольно вспомнил совместные с Тимофеем детские игры, бой при Отепя, заступничество Тимофея в ладье, и что-то, похожее на укор совести, шевельнулось у него в душе.
Лаврентию стало жаль Тимофея, захотелось помочь ему в беде. Но эти мимолетные чувства, скорее навеянные воспоминаниями, чем добротой сердца, вытеснил голос отца. «Всяк человек – ложь», – произнес он, и Лаврентий даже вздрогнул, оглянулся. Нет, он был один.
«А я чем лучше других? – мысленно успокоил себя Лаврентий. – Какое мне дело до Тимофея, до всех на свете? Лишь бы мне хорошо было».
Лаврентий заторопился, достал из потайного шкафа в стене отцовской гридни ларчик с драгоценностями (боялся оставить его здесь: «Еще возвратятся»), окутал тряпьем. «От Ольги, как стемнеет, пойду в сад владычный, закопаю там ларь на время». За пазуху он сунул материнское золотое оплечье. Подумал о Тимофее: «Пусть посидит. Когда выпустят, я ему денег дам. Небось обрадуется».
А толпы, как весенние реки в Ильмень, все стекались теперь на Торговую площадь.
Валом валили бронники, мостники, ладейники, каменосечцы, воскобойники, тесляры.
Без устали звали сполошные колокола. Вооруженные острогами и топорами, прибежали смерды из пригорода: с деревни Горки, из сел Лисичьего, Медведево, с Черного Бора, из-под Нередицкого монастыря, с Березовского погоста.
Мятежные стяги, сбирая люд, заколыхались над площадью.
Ракомские смерды, прежде чем уйти в город, порешили злобного своего старосту, принесли его голову в мешке.
Простолюдины, с которых даньщики брали куны, поборы белками и мукой, которых то и дело заставляли безвозмездно возить что придется, кинулись на площадь искать правду.
Общинник бежал рядом с кузнецом и плотником. Поднялась встань народная – люд меньший пошел против больших!
А на дворе стояло семь погод: сеяло, веяло, крутило, мутило, рвало, то сверху лило, то снизу мело. Не поймешь – зима ли, весна ли, осень? Дважды лед на Волхове трогался и снова застывал.
…Владыка приказал собрать на Софийское вече именитых людей и свой полк. С помоста уже кричал тысяцкий Милонег, и на худой его шее бились набухшие ненавистью жилы: