вещи.
Алексей Сергеевич не на шутку начал сердиться.
— Послушай ты, болван, пойдешь ты ставить самовар или нет?!
— Да чего его ставить, он и так стоит, — огрызнулся Степан, но тотчас же прибавил более снисходительным тоном: — Давайте ключи-то, что ли, ал и сами погребец достанете, у меня за самоваром дело не станет; я думаю, уж он закипел таперича.
— Сам достану, ты самовар-то неси!
Степан исчез.
— А вот что, ваше благородие, хочу я тебя спросить,— снова начал Степан, возвращаясь с небольшим самоварчиком и ставя его на стол,— коли ежели, к примеру, я напьюсь и приду пьян, что ты мне, ваше благородие, на эфто скажешь?
— Скажу, что ты скотина, пьяница!
— Вот то-то и оно, ну, а ежели ты, ваше благородие, придешь, как вчера, что я должен сказать?
— Ах ты, пряничная форма, да как ты смеешь!..
— А ты, ваше благородие, подожди ругаться-то, не к спеху; а ты мне лучше скажи, что это с тобой нониче сталось, николи ты допрежь того этими делами не занимался, а таперича зачал?
— Какими такими делами?
— Да известно какими, нехорошими. Допрежь того ты, ваше благородие, не пил; вот уже, почитай, шестой год живу у тебя, а николи не видал выпимши, а нониче — что ни вечер, то навеселе, нешто это резон?
— Да тебе-то что за дело? Скажи ты мне на милость, что я, дитя, что ли?
— Мне, вестимо дело — начхать, по мне — хошь на карачках ползай, не меня осудят.
— Ну, стало быть, и молчи!
— Ну, и молчу.
Оба замолчали. Прошло минут пять. Ястребов с наслаждением прихлебывал чай. Степан стоял, прислонясь к косяку двери, и слегка почесывал спину.
— Ваше благородие, а ваше благородие,—начал он снова,— неладные про вас дела слышал!
— Ну, что еще там?
— Быдто бы вы ахтерку завели? Правда это?
Ястребов вспыхнул и немного смутился.
— Дурак ты, братец, — проворчал он,—мелешь, сам не зная что!
Степан как-то особенно поглядел на Алексея Сергеевича, хотел что-то сказать, но удержался. В эту минуту дверь отворилась, и в комнату вошел красивый, молодой прапорщик Волгин. Ястребов несказанно обрадовался его приходу, прервавшему разговор, начинавший тяготить его.
— Степан, подай еще стакан!
— Знаю и без вас; вестимо не из умывальника чаем поить будете.
— Вот грубиян-то! Поверите ли, Иван Яковлевич, он просто мне жизнь отравляет! Я, по милости его, наинесчастнейший человек! Вы представить себе не можете, сколько я выношу от него грубостей и неприятностей!
— Да вы бы его переменили?
— Да привык я к нему, черт его возьми. Человек-то он совсем особенный. Вы слыхали его историю с поросенком?
У капитана была слабость рассказывать всем и каждому и кстати и некстати эту историю.
— Нет, а что?
— Можете представить, какую он раз штуку удрал. В последнюю кампанию нашему эскадрону пришлось как-то целую неделю прикрывать конную батарею и часть сапер. Турки обстреливали нас со всех сторон4. Впрочем, как батареи, так и прикрытия, благодаря местности, находились в сравнительной безопасности. Бомбы и гранаты их или перелетали через наши головы, или не долетали. Не имея возможности особенно вредить нам, турки всю свою ярость обращали на дорогу, ведшую от места расположения нашей бригады к нам на позиции. Дорогу эту поистине можно было назвать «убийственною». Стоило кому-либо показаться, чтобы по нем немедленно открывался самый отчаянный огонь. Сидим мы как-то вечером и, от нечего делать, любуемся окрестностью... Глядь, кто-то идет по дороге; идет не торопится... Турки, как только завидели его, давай, по обыкновению, жарить во всю ивановскую... Кому, думаем, пришла охота мишень живую из себя разыгрывать?.. Эх, пропадет парень ни за грош; глядим, а сердце так и замирает: вот свалится, вот свалится... Однако нет, бог милует, идет себе, все ближе, ближе... Батюшки светы, да это Степан мой... «Ты зачем, такой сякой?» — «А я, ваше благородие, вечорась поросенком раздобылся, добре дюжий поросенок, вот мне и вздумалось, давно ты, ваше благородие, поросенка с кашей не едал (а надо вам сказать, я это кушанье очень люблю), я, значит, поросенка зажарил и приволок: у вас тут, я чай, не ахти какие фрыкасеи». А чего уж, почти всю неделю одними сухарями питались. «Ах ты, дуралей! Да ведь тебя, дурья голова, и с поросенком твоим укокошить бы могли за милую душу». — «Я и то, признаться, боялся: выбьют, думаю, черти, посудину аль самого попортят; поросенок ни за нюх табаку загиб бы, ну да, слава богу, не вдарило, ни одно, хоша и близко лопались, где им, гололобым!» Как вам это нравится, а? «Поросенок бы загиб!» Ну, не шут ли он после этого!
— Буде языком-то околачивать, разговор какой нашли! — пробурчал Степан, ставя стакан на стол.
— А ты как смеешь, невежа, в офицерский разговор вмешиваться?
— Да какой это охвицерский разговор! Нешто охвицеры о такой пустяковине говорят? Только и света в окошке — о денщиках судачить!
— Ну, вот, толкуйте с подобным идиотом! — с выражением комического ужаса развел руками Ястребов.
Волгин хохотал как сумасшедший.
— Обнакновенно дело,— невозмутимо продолжал Степан,— и всякий скажет, что не след охвицерам из пустого в порожнее переливать.
— Пшел вон!
— Не гони, и сам уйду!
И, ворча что-то себе под нос, Степан неторопливо вышел из комнаты, громко хлопнув дверью.
— И это каждый день! Нет, положительно этот человек доведет меня когда-нибудь бог знает до чего!
— Перемените, отправьте в эскадрон, а себе возьмите другого,— опять посоветовал Волгин.
Совет был не по сердцу Ястребову и, очевидно, не понравился ему.
— Все они один другого лучше, — недовольным тоном заметил он,—этот, по крайности, никогда не пьет и самой высокой честности.
— А признайтесь, вы любите вашего Степана, оттого и расстаться с ним не желаете?
— И полноте, что за вздор, просто привык... Да и за что любить такого остолопа?
— Отчего же, когда кто-нибудь бранит его или грубо с ним обходится, вы принимаете это как личную обиду?
— Отчего?.. Как бы вам это объяснить,— замялся Ястребов,— оттого, что... ну, да что об этом толковать...
— А у меня к вам дело, — переменил разговор Волгин,— Сухотин приглашает меня на медвежью охоту, не дадите ли вы мне ваш ланкастер5, а то мое ружье в починке.
— С большим удовольствием. Эй,