Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Семь дней бояре и всякие служилые люди ездили ко гробу адмирала. Затая радость и страх, входили в двухсветное зало. Посреди его на помосте стоял гроб, до половины покрытый черной шелковой мантией. Четыре офицера с обнаженными шпагами стояли у гроба, четыре — внизу, у помоста. Вдова в скорбном платье сидела внизу перед помостом на раскладном стуле.
Бояре всходили на помост, свернув нос и губы в сторону, — чтобы не опоганиться, — касались щекой синей руки чертова адмирала. Потом, подойдя к вдове, — поясной поклон: пальцами до полу, и — прочь со двора…
На восьмой день из Воронежа, заганивая перекладных, приехал Петр. Кожаный возок его, — шестерней — пролетел через Москву прямо во двор Лефортова дворца. Разномастные лошади с трудом поводили мокрыми ребрами. Из-за полости высунулась рука, — шарила ремень — отстегнуть.
Из дворца как раз выходила Александра Ивановна Волкова, на крыльце никого, кроме нее, не случилось. Санька подумала, что приехал так кто-то худородный, глядя по лошадям. Рассердилась, что загородили дорогу ее карете.
— Отъезжай с клячами, ну, чего стал на дороге, — сказала она царскому кучеру.
Высунутая рука, не найдя застежки, зло оторвала ремень полости, и из возка полез человек в бархатном ушастом картузе, в серосуконном бараньем тулупе, в валенках. Вылез, высокий: Санька, глядя на него, задрала голову… Кругловатое лицо — осунувшееся, глаза — припухшие, темные усики — торчком. Батюшки, — царь!
Петр вытянул одну за другой затекшие ноги, брови сошлись. Узнал посаженую дочь, чуть улыбнулся морщинкой маленького рта. Сказал глухо:
— Горе, горе… — И пошел во дворец, размахивая рукавами тулупа. Санька — за ним.
Вдова на стуле, увидев царя, обомлела. Сорвалась. Хотела пасть в ноги. Петр обнял ее, прижал, поверх ее головы глядел на гроб. Подбежали слуги. Сняли с него тулуп. Петр косолапо, в валенках, пошел прощаться. Долго стоял, положив руку на край гроба. Нагнулся и целовал венчик, и лоб, и руки милого друга. Плечи стали шевелиться под зеленым кафтаном, затылок натянулся.
У Саньки, глядевшей на его спину, глаза раскисли от слез, — подпершись по-бабьи, тихо, тонко выла. Так жалела, так чего-то жалела… Он пошел с помоста, сопя, как маленький. Остановился перед Санькой. Она горько закивала ему.
— Другого такого друга не будет, — сказал он. (Схватился за глаза, затряс темными, слежавшимися за дорогу, кудреватыми волосами.) — Радость — вместе и заботы — вместе. Думали одним умом… — Вдруг отнял руки, оглянулся, слезы высохли, стал похож на кота. В зало входили, торопливо крестясь, бояре — человек десять.
По месту — старшие первыми — они истово приближались к Петру Алексеевичу, становились на колено и, упираясь ладонями в пол, плотно били челом о дубовые кирпичи.
Петр ни одного из них не поднял, не обнял, не кивнул даже, — стоял чужой, надменный. Раздувались крылья короткого носа.
— Рады, рады, вижу! — сказал непонятно и пошел из дворца опять в возок.
6Этой осенью в Немецкой слободе, рядом с лютеранской киркой, выстроили кирпичный дом по голландскому образцу, в восемь окон на улицу. Строил приказ Большого дворца, торопливо — в два месяца. В дом переехала Анна Ивановна Монс с матерью и младшим братом Вилликом.
Сюда, не скрываясь, ездил царь и часто оставался ночевать. На Кукуе (да и в Москве) так этот дом и называли — царицын дворец. Анна Ивановна завела важный обычай: мажордома и слуг в ливреях, на конюшне — два шестерика дорогих польских коней, кареты на все случаи.
К Монсам, как прежде бывало, не завернешь на огонек аустерии — выпить кружку пива. «Хе-хе, — вспоминали немцы, — давно ли синеглазая Анхен в чистеньком передничке разносила по столам кружки, краснела, как шиповник, когда кто-нибудь из добряков, похлопав ее по девичьему задку, говорил: „Ну-ка, рыбка, схлебни пену, тебе цветочки, мне пиво…“
Теперь у Монсов бывали из кукуйских слобожан лишь почтенные люди торговых и мануфактурных дел, и то по приглашению, — в праздники, к обеду. Шутили, конечно, но пристойно. Всегда по правую руку Анхен сидел пастор Штрумпф. Он любил рассказывать что-нибудь забавное или поучительное из римской истории. Полнокровные гости задумчиво кивали кружками с пивом, приятно вздыхали о бренности. Анна Ивановна в особенности добивалась приличия в доме.
За эти годы она налилась красотой: в походке — важность, во взгляде — покой, благонравие и печаль. Что там ни говори, как ни кланяйся низко вслед ее стеклянной карете, — царь приезжал к ней спать, только. Ну, а дальше что? Из Поместного приказа жалованы были Анне Ивановне деревеньки. На балы могла она убирать себя драгоценностями не хуже других и на грудь вешала портрет Петра Алексеевича, величиной в малое блюдце, в алмазах. Нужды, отказа ни в чем не было. А дальше дело задерживалось.
Время шло. Петр все больше жил в Воронеже или скакал на перекладных от южного моря к северному. Анна Ивановна слала ему письмеца, и — при каждом случае — цитронов, апельсинов по полдюжине (доставленных из Риги), колбасы с кардамоном, настоечки на травах. Но разве письмецами да посылками долго удержишь любовника? Ну, как привяжется к нему баба какая-нибудь, въестся в сердце? Ночи без сна ворочалась на перине. Все непрочно, смутно, двоесмысленно. Враги, враги кругом — только и ждут, когда Монсиха споткнется.
Даже самый близкий друг — Лефорт, — едва Анна Ивановна околицами заводила разговор — долго ли Питеру жить в неряшестве, по-холостецки, — усмехался неопределенно, — нежно щипал Анхен за щечку: «Обещанного три года ждут…» Ах, никто не понимал: даже не царского трона, не власти хотела бы Анна Ивановна, — власть беспокойна, ненадежна… Нет, только прочности, опрятности, приличия…
Оставалось одно средство — приворот, ворожба. По совету матери, Анна Ивановна однажды, вставши с постели от спящего крепко Петра, зашила ему в край камзола тряпочку маленькую со своей кровью… Он уехал в Воронеж, камзол оставил в Преображенском, с тех пор ни разу не надевал. Старая Монсиха приваживала в задние комнаты баб-ворожей. Но открыться им — на кого ворожить — боялись и мать и дочь. За колдовство князь-кесарь Ромодановский вздергивал на дыбу.
Кажется, полюби сейчас Анну Ивановну простой человек (с достатком), — ах, променяла бы все на безмятежную жизнь. Чистенький домик, — пусть без мажордома, — солнце лежит на восковом полу, приятно пахнут жасмины на подоконниках, пахнет из кухни жареным кофе, навевая успокоение, звякает колокол на кирке, и почтенные люди, идя мимо, с уважением кланяются Анне Ивановне, сидящей у окна за рукодельем…
Со смертью Лефорта будто черная туча легла на голову Анны Ивановны. Она столько плакала за эти семь дней (до приезда Питера), что старая Монсиха велела привезти лекаря Поликоло. Тот приказал промывательное и очистительное, чтобы удалить излишние мокроты, появившиеся в крови вследствие огорчения. Анна Ивановна — сама хорошенько не понимая почему — с ужасом ожидала приезда Питера. Вспоминалось его землистое лицо со щекой, раздутой от зубной боли, когда он после самой страшной из стрелецких казней сидел у Лефорта. В расширенных глазах застыл гнев. Красные от мороза руки лежали перед пустой тарелкой. Не ел, не слушал застольных шуток. (Шутили, стуча зубами.) Не глядя ни на кого, заговорил непонятно:
— Не четыре полка, их — легион… На плахи ложились — все крестились двумя перстами… За старину, за нищенство… Чтобы наготовать и юродствовать… Посадские люди! Не с Азова надо было начинать, — с Москвы!
По сей день Анна Ивановна содрогалась, вспоминая Питера в то время. Чувствовала, в жестокие тревоги толкает ее от тихого окна этот мучительный человек… Зачем? Уж не антихрист ли и вправду он, как шепчут русские? По вечерам в постели, при кротком свете восковой свечи, Анна Ивановна, ломая руки, плакала отчаянно:
— Мама, мама, что я сделаю с собой? Я не люблю его. Он придет — нетерпеливый… Я — мертвая… Может быть, мне лучше лежать в гробу, как бедному Францу.
Неприбранная, с припухшими веками, неожиданно утром она увидела в окно, как за изгородью на ухабистой улице остановился царский возок. Не засуетилась на этот раз: пусть — какая есть, — в чепце, в шерстяной шали. Идя через садик, Петр тоже увидел ее в окошке, покивал без улыбки. В сенях вытер о коврик ноги. Трезвый, смирный.
— Здравствуй, Аннушка, — сказал мягко. Поцеловал в лоб. — Осиротели мы. — Сел у стены, около стенных часов, медленно качавших смеющимся медным лицом на маятнике. Говорил вполголоса, будто дивясь, что смерть так неразумно оплошала. — Франц, Франц… Плохим был адмиралом, а стоил целого флота. Это — горе, это — горе, Аннушка… Помнишь, как в первый раз привел меня к тебе, ты еще девочка была, — испугалась, как бы я не сломал музыкальный ящик… Не того смерть унесла… Нет Франца! — непонятно…
- Атлант расправил плечи. Книга 3 - Айн Рэнд - Классическая проза
- Собрание сочинений в десяти томах. Том 2 - Алексей Толстой - Классическая проза
- Смерть Ивана Ильича - Лев Толстой - Классическая проза
- Скотный двор - Джордж Оруэлл - Классическая проза
- Люди на перепутье. Игра с огнем. Жизнь против смерти - Мария Пуйманова - Классическая проза