— Омри, действительно, похоже. И влияние вероятно. И вы имели полное право спутать, хотя процитировали, кстати, неправильно…
— Я же извинился!..
— Вы извинились, но вас еще не извинили. И не во мне одном дело. Извиняться надо перед Коржавиным, Цветаевой, Пастернаком, Толстым, Пушкиным, а главное, Нагибиным. Если даже вы — вы! — путаете Цветаеву с Пастернаком, то беллетристу Нагибину уж как-нибудь простительно спутать Альпухару с Гвадалквивиром.
Нагибина я оставил на закуску — ведь, по моим вычислениям, Ронена тайно подогревало наше соперничество именно в области belles lettres. А карта ложилась так, что беллетризовать эту быль предстояло не ему, а мне. В том плане, что все жалуются на память, никто не жалуется на ум.
Прощание с Матреной
Фантазии на набоковскую тему «Что было бы, если бы Пушкин не был убит на дуэли?» постепенно приелись, и настала пора ракоходных вариаций: «Что если бы его вообще не было?» В интервью одному московскому радиожурналисту я долго увертывался от этого вопроса, но, в конце концов, вынужден был отвечать и сказал, что «Евгений Онегин» все равно был бы написан — Лермонтовым, который не затевал бы подражательных дуэлей и прожил долгую продуктивную жизнь, не замутненную завистью к Пушкину.
Солженицын живет так долго (уже на несколько лет дольше яснополянского рекордсмена), как если бы, вдобавок ко всем чудесам — выживанию на войне и в лагере, исцелению от рака, подцензурной публикации «Одного дня Ивана Денисовича», победе теленка над дубом, Нобелевской премии, противостоянию с приютившим его Западом, — он решил поставить на себе очередной вызывающий опыт: «Что если бы Солженицын дожил до ста лет?»
Больше всего я люблю у него «Случай на станции Кречетовка» — о сдаче органам одного alter ego автора, актера Тверитинова, другим, лейтенантом Зотовым. И, конечно, «Ленин в Цюрихе», в заглавном герое которого автор узнается еще фатальнее. На полке у меня стоит вывезенный в эмиграцию красно-коричневый пейпербек 1975 года с крупнозернистым, как бы газетным, фото Ильича. Не помню, кто из западных коллег доставил мне тогда этот шедевр антисоветской полиграфии, который можно было бы подложить на любой книжный лоток брежневских времен и никто не обратил бы внимания.
С тех пор я все собираюсь написать сопоставительный анализ «Ленина» с «Теленком» — текстуальные совпадения между двумя портретами одинокого подпольного волка поразительны. Останавливает профессиональная обязанность продраться в таком случае сквозь толщу его собственных «Узлов» и последующих солженицыноведческих наслоений. Однажды, в погоне за подсказанной Лосевым параллелью к Пастернаку, мне пришлось было погрузиться в густую эротическую стихию вокруг некой декадентствующей Ольды (sic); пахнуло волновавшими в детстве подвязками шишковской Анфисы, и я запросил пардону — умолил заботливого Лешу (одолевшего все «Колесо») прислать точную ссылку.
От эстетических суждений о «Круге первом» я воздерживаюсь. Его папиросный самиздатский экземпляр нанес один из сильнейших раскрепощающих ударов по моей подсоветской психике (позднее сходную роль сыграл ксерокс лимоновского «Эдички», на одну ночь выданный кем-то моей приятельнице, — в ту ночь мы только и читали), и переступить через свою экзистенциальную благодарность я не могу.
«Матрену», признаюсь, не люблю, — как и порожденную ею «Матеру».
Я думаю, что литературно Солженицын хорош там, где он нацелен на советское в самом себе: на положительного героя соцреализма аскета Зотова, честного доносчика-убийцу, и на параноидального вождя партии. Подводит же его ученическая добросовестность в написании исторического романа о революции «так, как было на самом деле» (помню его восторженные восклицания об этом в давнем документальном фильме). Выдает и полувоенный домашний френч (серый походный сюртук?) сталинского и слегка толстовского покроя, облюбованный также безумными властолюбцами из фильмов о Джеймсе Бонде.
Зная все это, можно ли было, скажем, году в 1993-м, к 75-летию вермонтского изгнанника, сочинить соцреалистическую фантазию о его триумфальном возвращении из эмиграции на спецпоезде, до Москвы от самых от окраин, с остановками по всем пунктам для встреч с представителями властей, местной интеллигенции и трудового народа, навеянную гоголевской идеей проездиться по России, горьковской легендой о писателе-ходоке, сталинско-хрущевскими выездами на поля для ощупывания коробочек хлопка и кукурузных початков и паломничеством народа в Александрову слободу за Иваном Грозным из нелюбимого эйзенштейновского фильма? Войнович попытался, но действительность оказалась сильнее выдумки, — прекрасное есть жизнь.
Приличны ли, однако, эти снобистские придирки? Не ограничиться ли благодарным поклоном великому борцу за освобождение России от советского ига? Увы, освобождать ее надо от нее самой, а тут он — вместе с Матреной — буксует всеми колесами.
L’air normal
В начале 70-х в поле нашего со Щегловым ревнивого внимания находился В-й. Юра хотел напечатать в «Воплях» у Ломинадзе свой порождающий разбор стихотворения Гюго «Sur une barricade» («На баррикаде»). Ломинадзе показал его специалисту — В-у. Тот официального отзыва не дал, но выразился в том смысле, что это обычная работа на уровне второго курса. Тогда Ломинадзе предложил ему как человеку либеральному написать свой анти-разбор, с тем чтобы дать оба рядом, в порядке дискуссии. (В «Воплях» дискуссиям отводилась роль клапана для сомнительных материалов. Первый раз нас опубликовали там в дискуссии о структурализме. Дальнейшие же попытки печататься отвергались: «Вы уже участвовали в дискуссии, а два раза нельзя».) В-й, однако, отказался, говоря, что особого интереса к этому стихотворению у него нет, а что касается благородных побуждений, то «ведь они бы для меня такого делать не стали».
Переговоры эти велись заочно, мы с В-м не встречались, но я хорошо помнил его по Университету. Когда я учился на первом курсе, он был видным аспирантом, и я привык смотреть на него снизу вверх, но главным образом не поэтому, а потому, что это был стройный мужчина, яхтсмен и волейболист, с суховато-изящными манерами и желтоватым, но красивым лицом.
Как-то мы с Леночкой шли по улице Горького, когда я увидел идущего навстречу В-о. Я бы уже не успел сказать ей, кто это, поэтому одновременно с поклоном в его сторону я толкнул ее локтем, дескать, посмотри, потом объясню.
— Это был В-й, видела?
— Qui, — спросила она неуверенно, — сe type а l’air… normal? (Кто? Этот… такой… нормальный?)
А два десятка лет спустя, в один из моих первых послеперестроечных приездов в Москву, мне сказали, что В-й только что умер. О нем говорили с некоторым культовым придыханием, как если бы это был один из интеллектуальных лидеров и героев сопротивления ушедшему режиму. (Через пару лет я узнал о смерти другого вождя этого поколения — Лакшина, которого в свое время мне тоже пришлось узнать с оборотной стороны; однако воскрешать своими воспоминаниями еще и его воздержусь.)
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});