Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они съели по три тарелки, пока бидон не опустел.
Несколько раз Артём едва не перекусил свою ложку.
Елизавета Аверьяновна тем временем достала из своих сумок халву — издающую тихий, сладкий запах, похожую на развалины буддистского храма, занесённого сахарной пылью.
Допив через край остатки борща и пальцами подцепив листик капусты, другой рукой Артём потянулся к халве, и Осип — со своей стороны — тоже.
Они в четыре руки разломали этот храм и немедленно стали поедать его осыпающиеся обломки. Артём чувствовал на губах соль, жир, липкую прелесть халвы, восторг, упоение.
После халвы они ещё съели по три пышных, сладострастных булки с домашним яблочным вареньем и наконец насытились.
— Как вы тут живёте, расскажите мне теперь, — вкрадчиво попросила Елизавета Аверьяновна: было видно, что вопросов у неё накопилось сто, или даже тысяча, а она пока лишь один выложила.
— Вы бы сами хоть чего-нибудь поели, — вспомнил Артём. — Давайте я чайник вскипячу.
— Не надо, я термос принёс… — сказал Осип, доставая термос из своей сумки, раскрыл его, принюхался: — Тёплый… Вполне.
— Он сам сделал термос, — похвалил Осипа Артём.
— Он всегда был выдумщик, — сказала Елизавета Аверьяновна, протирая кружки. — Ещё когда в гимназии…
— Здесь никогда не было глубокой жизни ума, — вдруг перебил её Осип. — Трудовая коммуна, хозяйствование — да. Христос являлся? Быть может. Но русская мысль тут всегда спала — одни валуны вокруг, какая ещё мысль. И Эйхманис эту мысль не разбудит: всё, чем он занимается, — кривляние.
Артём картинно поджал губы и внимательно оглядел дверь.
Елизавета Аверьяновна с улыбкой посмотрела на сына, потом, уже переставая улыбаться — на Артёма, и затем, уже с мольбой и печалью в глазах, — снова на Осипа.
— Но ты же работаешь, — сказала Елизавета Аверьяновна, — и очень успешно.
— Артём, знаете, что Соловки по форме похожи на Африку? — спросил Осип; видимо, у него шла какая-то непрестанная борьба с матерью, густо замешанная на обожании. — Не замечали? Соловки — вылитая Африка. А мы тут — чёрные большевистские рабы.
— Фёдор Иванович сегодня разговаривал со мной, — тихо, стараясь быть весомой и услышанной сыном, сказала мать, но обращаясь отчего-то к Артёму. — Фёдор Иванович говорит, что Осипу необходима командировка — с целью продолжения научной работы. И он готов отпустить его — под моё честное слово.
— Это мне нравится, — сразу же, как будто заранее придумав ответ, крайне язвительно воскликнул Троянский. — Здесь я на консервации. Работы, по сути, никакой. И вот меня, как мясную консерву, распечатают и скажут: «Птица, лети!» Я немного полетаю, потом вернусь, и меня опять закатают в консервы. Как прекрасно, мама.
«Зачем он злит свою мать, какой болван… Такой обед портит», — думал Артём, рассеянно улыбаясь.
Елизавета Аверьяновна изредка взглядывала на него и тоже словно пыталась улыбнуться, всё ожидая и никак не умея дождаться, когда всё происходящее обратится в шутку.
— Мне тут давеча Эйхманис, — продолжал Троянский, похоже, испытывая удовольствие от своей, хоть и перед матерью, дерзости, — цитировал, не поверите, письмо Пушкина Жуковскому. Пушкин пишет… сейчас… — и Троянский пошевелил в воздухе пальцами, вспоминая, — «…шутка эта пахнет каторгой. Спаси меня хоть крепостью, хоть Соловецким монастырём». Знаете, зачем цитировал? Затем, что он искренне уверен, что спасает нас. Съедая — спасает!
И Троянский оглядел всех с таким видом, словно они должны были вот-вот захохотать; но вот отчего-то не захохотали.
К чаю так никто и не притрагивался. Он стоял на столе, холодный, без малейшего дымка.
— А лабиринты, Артём? — вдруг вспомнил Троянский. — Вы знаете, что здесь на нескольких островах выложены из камней лабиринты? Не большие, в человеческий рост, а маленькие, в один камень — даже кошке такой лабиринт будет мал. Я думаю, что этим лабиринтам очень много лет. Скорее всего — пятый век до нашей эры. Сначала их строили германцы, потом у них переняли лопари… не важно. Никто не знает их предназначения… Я предположил, что в центре лабиринта — захоронение. И выложенные камни — это сложные пути, чтоб душа покойного не могла выйти на волю.
Троянский ещё раз посмотрел на мать, но от неё понимания ждать было тщетно — она всего лишь женщина. Попытался найти интерес в лице Артёма, но Артём катал песчинку халвы на столе.
— Так вот, — решительно завершил Троянский. — Нынешние Соловки стали таким лабиринтом. Ни одна душа ни должна выйти отсюда. Потому что мы — покойники. И вот мою упокоенную здесь душу — выпускают из лабиринта. Добрейший Фёдор Иванович, радетель, попечитель и всемилостивец. Мама, ты ещё не заказала службу в его честь?
Елизавета Аверьяновна моргнула так, словно сын застал её за некрасивым делом — например, он вошёл в свою комнату, а она там читает его дневник.
Сын криво усмехнулся: всё ясно, мама, всё ясно.
— И вот, широко размахивая крыльями, я буду парить над материком, вдыхая полной грудью… — Троянский вдруг закашлялся, мать сделала движение, чтоб помочь ему, но он остановил её рукой: не надо, — …буду парить, — продолжил он, откашлявшись и чуть раскинув, как птица, руки, — а на ноге у меня будет длинная, в тысячу вёрст незримая проволока. Едва возникнет желание — и меня на полуслове… или на полукрике — карк! — потащат назад.
— Я обращалась, Осип, во все инстанции, и пересмотр дела возможен, — снова тихо и внятно повторила мать.
— И главное, никому там не расскажешь, что здесь происходит, — говорил, словно оглохший, Троянский. — Я вроде бы птица, и как бы на воле, но клюв мне надо держать прикрытым.
«Наелся, барчук, и начал изголяться над матерью», — в серьёзном раздражении подумал Артём.
— А я бы поведал, да. Или хотя бы перечислил, — прошептал Троянский уверенно и жёстко. — Собачья похлёбка! Каменные мешки! Они стреляют в нас! Они сажают нас в ледяные карцеры!
— …Кто тебя сажал, что ты врёшь, — скривившись, неожиданно перебил его Артём, впервые перейдя на «ты» с Троянским. — Всем хочется рассказать про карцеры, где сами ни разу не сидели, — а про то, что здесь зэка бегают на оперетки, политические шляются по острову, а каэры ходят в цилиндрах и в лакированных башмаках, поедая мармелад, — никто не расскажет. Мать пожалел бы.
Троянский раскрыл удивлённые глаза и с минуту смотрел на Артёма, даже не моргая.
— Плебей, — заключил он какую-то свою, длинную и витиеватую, мысль вслух. — Хам. И раб. Иди вон, там тебя покормят мармеладом с руки.
* * *Артём спешил на улицу, чуть поглаживая руку, — он ударил Троянского в губы, как и хотел, того бросило назад так сильно, что показалось: сломалась шея! — голова мотнулась резко и безвольно, к тому же Осип ударился о каменную стену затылком. Мать ахнула, кто-то уронил бидон из-под борща, одновременно очень отчётливо на улице раздался выстрел, в ответ ещё несколько…
— Цо то бендзе, цо то бендзе, — повторял Артём, пытаясь вспомнить, откуда он запомнил эту фразу… и вспомнил: Митя Щелкачов рассказывал, что так он в детстве дразнил поляков, живших в соседней слободе. «Цо то бендзе» означало: «что-то будет».
Навстречу, снизу, чудовищно громыхая, бежали красноармейцы, Артём прижался к стене, чтоб их пропустить, но оказывается, спешили по его душу. С размаху, очень сильно, его ударили в висок, тут же сгребли, сдирая кожу, за голову, и бросили вниз по ступеням:
— На улицу, шакал! Строиться на площади!
Артём покатился через голову, он распахал себе скулу о железные перила и, кажется, вывихнул руку.
«За что меня? За что?» — изо всех сил пытался понять он.
«Меня будут бить, убивать перед строем? Перед всеми? И Галину?» — с трудом поднимаясь и чувствуя кровь, текущую по лицу, вопрошал Артём.
Но внизу, у дверей, заметил, что всех остальных, застигнутых в кельях, так же, с боем, с матерной бранью, уродуя и калеча, гнали на улицу.
На площади уже толпились заключённые — десятки… а вскоре — и сотни, тоже изгнанные из рот или согнанные с ближайших работ, из порта, с узкоколейки, из административных зданий, прачечных, кухонь, плотницких и столярных мастерских. Несколько музыкантов с перепугу выбежали с трубами, один со скрипкой… Актёров выбили на улицу с репетиции чего-то исторического — Шлабуковский сначала стоял в короне, потом снял её и держал в руке, не зная, куда деть. Рядом с ним толпились пажи в смехотворных панталонах.
Пошёл дождь, и Шлабуковский, не думая, надел корону на голову — как будто она могла спасти от ливня.
Артём, исподлобья озираясь и держась в стороне от зверствующего конвоя и непрестанно охаживающих дрынами кого ни попадя десятников, занял место в битом строю. Он встал во второй ряд — который достать было сложней всего, потому что первый без конца ровняли кулаками и палками и последние ряды столь же ретиво подбивали до искомого ранжира.
- Налда говорила - Стюарт Дэвид - Современная проза
- Тень медработника. Злой медик - авторов Коллектив - Современная проза
- Паранойя - Виктор Мартинович - Современная проза
- На первом дыхании (сборник) - Владимир Маканин - Современная проза
- Африканская история - Роальд Даль - Современная проза