Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обнаружив, что на ней нет ничего помимо длинной казенной сорочки, и восприняв стерильную белизну просторной, густонаселенной комнаты, в которой обитала, она мгновенно успокоилась: врачи есть врачи, больница — больница. Голова зазвенела, оглохла, и женщина невольно провалилась в сон, но ваг когда проснулась, этот стыд вернулся вновь — откуда? почему? Похоже, он был единственным, что связывало «до» и «после», похоже, был последним, что она испытывала по ту сторону провала в совершенную темноту, и это там, в той страшной давке и чаду, она пережила позор неподконтрольности физиологии в присутствии чужого или чужих мужчин, когда, как в самом раннем детстве, по ногам вдруг разливается горячее и от мокрых колготок начинает пахнуть чем-то вроде куриного бульона. Из этой единственной, не то чтобы обжигающей, а нежно язвящей точки стыда она вознадеялась вырастить, развернуть законченный космос своего бесподобного личного бытия — не обязательно волшебный, радужный, сияющий, населенный чудесами, как полки в детской умильными игрушками, а можно, пусть какой угодно, скучный, как эта больничная палата, тусклый, грязный, захламленный, но главное, свой, с обыкновенным чувством неоазрывности физических связей, с обыкновенным чудом одинаковости крови в собственных жилах и жилах человека, от которого произошла и который выносил тебя под сердцем. По крайней мере, отталкиваясь от ощущения того горячего мокрого неудобства, можно было постараться воскресить ту оголтелую, увечную, смертоубийственную давку в каком-то задымленном (поэтому ей так ужасно хотелось наглотаться дармового воздуха и дармовой воды на девять жизней вперед) коридоре, понять, что там происходило, увидеть лица тех, чужих, незнакомых, охваченных инстинктом выживания мужчин и, испытав к ним, этим мужчинам, отвращение, увидеть лица тех, кого она любила. Она силилась, она задействовала каждую из миллионов нервных клеток, но серая птица рассудка, зависшая над женщиной, как будто протестующе и возмущенно захлопала тяжелыми срылами, лупя ее по голове, и женщина оглохла, онемела моментально, как будто сухая вода слабоумия погасила в ней волю ко всякому самостоянию.
Он, Сухожилов, верил во все подряд и, в частности, в историю, в любовь, которые остались в прошлом и о которых Зоя не хотела вспоминать, которые забыла, изжила, отринула и сбросила, как лес багряный свой убор, как змейка кожу, но вот теперь, когда ее сознание помутилось, она рванулась этого неведомого человека возвращать, разыскивать; ну это как в калейдоскопе, в самом деле: встряхнул его — все лица, образы рассыпались в цветную пыль, затем сложились в новое лицо, которое тебя заворожило, всецело приковав к себе; вот так и для Зои, возможно, родное и чуждое поменялись местами, и те пришибленные призраки, что околачивались на нищих окраинах Зоиной памяти, вдруг потеснили, вытолкнули, вышибли Нагибина, Башилова-отца… — всех подлинных людей, что полноправно обитали в сердцевине.
Все это было чистым бредом, но других, не бредовых идей, в его башке не возникало с той минуты, когда он там, в гостинице, в оконном том проеме, получил по темени каким-то, неизвестного происхождения, отломком. С маниакальной настойчивостью он обращался к своему хвостатому ядру и гиппокампу, словно к Зоиным. Он словно входил в ее тело, как в дом или храм-кинотеатр единственного зрителя, чтобы увидеть то кино, которое в нем крутят, и, ориентируясь по смутным, расплывчатым и безымянным лицам, возникавшим на экране, пытался зрительно представить траекторию, по которой двигалась Зоя сейчас во внешнем мире. Но жаркое свечение естественной, не сотрясенной, не отравленной ничем Зоиной жизни было настолько сильным и ярким, что он, как ни тщился, не мог разглядеть подмены этой настоящей жизни на любую другую. Как долго он ни вглядывался в лица, как в шахматные клетки при игре вслепую, гармонии не выходило, ни единой линии с успокоительной, спасительной отчетливостью не прочерчивалось. Мелькнуло было что-то, пропела, натянувшись, некая струна: вот этот вихрастый дебил, который то и дело оказывался рядом с Зоей. Вот этот профессиональный и, меяеду прочим, высокооплачиваемый юродивый, который так умело играл при ней братца-козленочка, при пристальном и близком рассмотрении оказался симпатичным хулиганом со смешливыми, несущими вполне здоровый эротический мессадж глазами. Сухожилов его возненавидел — он был у Зои, с Зоей до Нагибина; так, так, интересно — а где он теперь? и почему так глубоко запрятался? И почему так трудно разузнать, в каких он отношениях состоял с пропавшей гражданкой 3. Башиловой? Первая любовь, школьная пора… Ну, где он? А, вот оно что: почуяв притяжение почвы, он пятый год безвылазно сидит в сибирской деревушке Глухово и принимает в золотистой бревенчатой избе английских и немецких, французских и американских фотографов и репортеров, показывает им своих «языческих Христов»… Струна, пропев, оборвалась со звоном: вот он, отшельник, с миловидной, от многих родов раздобревшей женой-аборигенкой и выводком белоголовых ребятишек позирует для русского «Newsweek» — обрел свое счастье. Нет, траектория была не та, если только не предположить, что нынешняя Зоя помнит себя до каких-нибудь двадцати двух, а дальше не помнит. Да, даже если и так, то связи между ней и этим кренделем и связи между ней и нынешним ее окружением — одни и те же, общие; нельзя, невозможно в физическом мире коснуться «вчера» и совершенно не задеть «сегодня» — да устремись она и в самом деле к этому ушельцу, ее тотчас же «засекут».
Одуревший от вернисажей и хеппенингов, от возни дамиэнов хирстамов с амальдегидами и препараторским ножом и шизоидных комиксов звездочетовых, Сухожилов был близок к тому чтоб захлопнуть эти цифровые окна, которые упрямо не желали складываться в законченные комбинации. Внимание его вдруг на секунду приковала размытая серая тень на малоинтересном заднем плане, миниатюрная фигурка человека, которая ничем не отличалась, кроме акцентированной смазанности — словно кто-то случайно провел указательным пальцем по спичечной головке тени и размазал и без того неясное лицо, будто свежий отпечаток типографской краски. Сухожилов, оглушительно зевнув от безысходности, погнал слайд-шоу дальше. Промелькнули вехи, годы, и опять возникла в уголке, бледная и незаметная, словно логотип телеканала, та же смазанная тень; Сухожилов выделил фрагмент, максимально увеличил это серое ничто; никудышное лицо, не указав на личность, безвозвратно распадалось на кирпичики пикселей.
Сухожилов побежал вперед — вехи, годы, — выцепил, сличил, выложил отдельно три картинки; тени были идентичны. На последней, самой ранней, судя по всему, тень была почетче, покрупнее. Увеличивать не стал, понадеялся лишь на собственный хрусталик и увидел — сердце в Сухожилове скакнуло, вспухло, вздыбилось, как конь, выросло в объеме столь обвально, моментально, мощно, что едва не сотрясло, не заслонило черной кровной вспышкой целый мир. Что там было? Оттопыренное ухо, блик на сильных стеклах узеньких очков. Больше ничего, но именно вот эта неопознаваемость объекта обо всем сказала Сухожилову — красноречивее, чем самый выразительный и редкий фас, чем самый впечатляющий, диковинный, запоминающийся профиль. В кадре этот невидимка проходил за Зоиной спиной, не поднимая головы, не скашивая глаз, запаянных в стекло, но за этой собранной и целеустремленной поступью Сухожилов различил с предельной ясностью другое, нутряное — ломоту в костях, участившийся пульс и потребность задержаться рядом хоть еще на мгновение; невидимка, не косясь на Зою, поедал ее глазами — не обычными, вот этими, запаянными, но другими, тайными, несметными, подкожными, разверстыми у него в самой крови.
— Ух, еб! — выдохнул Сухожилов.
— Ты что? — Подвигин вскинул голову.
— Да, да… так ждет любовник молодой минуты первого свидания, — затараторил безо всякой, показалась, связи Сухожилов.
— Что, опять — «нашел»? — усмехнулся Подвигин.
— Пока не знаю, — отвечал на это Сухожилов, стуча неистово по клавишам, хотя уже все знал и лишь нуждался в объективных (для предъявления миру — не себе) железных доказательствах.
Самым страшным было то, что она не могла понять, где кончается она и где начинаются остальные. Эта жуткая, безбожная, унизительная равноудаленность от нее всех вещей и людей, своего и чужого, прирожденного и неприсущего, эта мерзкая приравненность всех ее ощущений друг другу, когда ни одно из возникавших у нее перед глазами новых, незнакомых лиц не вызывало в ее оцепеневшем существе сердечного отклика, эта дикая запущенность, заброшенность, потерянность и была так называемым адом. Она была неотделима от внешнего сплошного мира, она была в нем, занимая пространство столь же бесконечное, как сама природа; она была живым, но находящимся в глубоком вечном обмороке атомом, ничем не отличающимся от сотен миллионов таких же атомов, которые слепились в бессмысленную кашу, тупящую в бесплодном ожидании большого взрыва, в пустой тоске по дуновению божественного ветерка; во сне и наяву ей виделось разлитое повсюду дышащее и пребывающее в вечном изменении первовещество, которое то застывало в формы антропоморфных чудовищ, то разрежалось в неопознанные бесплотные туманности и газовые взвеси.
- Сладкая горечь слез - Нафиса Хаджи - Современная проза
- Людское клеймо - Филип Рот - Современная проза
- Бесцветный Цкуру Тадзаки и годы его странствий - Харуки Мураками - Современная проза
- Пасторальная симфония, или как я жил при немцах - Роман Кофман - Современная проза
- Собачья невеста - Еко Тавада - Современная проза