Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Генерал дез-Антрей в отведенном ему доме ждал обеда. Стол был накрыт, лампа на месте.
— Убирайтесь к чертовой матери, — объявил нам еще раз Пенсон, раскачивая свой фонарь под самым нашим носом. — Сейчас сядут за стол. Сколько раз мне вам повторять одно и то же! Уберется ли эта сволочь когда-нибудь!
Вот он даже какие слова орал. Он с таким бешенством посылал нас на смерть, что, обычно весь прозрачный, даже несколько розовел.
Иногда повар совал нам перед нашим отъездом кусок с генеральского стола. У него было слишком много еды, у генерала: по уставу полагалось сорок порций на него одного! А он уже был человеком немолодым, даже должен был скоро подавать в отставку. На ходу он сгибал колени и, должно быть, подкрашивал усы.
Он любил красивые сады и розы и никогда не пропускал ни одного розария, где бы мы ни были. Генералы — главные любители роз. Это общеизвестно.
Мы так долго плутали от одного края тьмы до другого, что в конце концов немного начинали в ней разбираться: во всяком случае, так нам казалось… Как только появлялось облако посветлей других, мы уговаривали себя, что что-то увидели. Но единственно несомненное рядом с нами было шныряющее взад и вперед эхо, эхо лошадиного топота, шум, который мешает вам дышать, огромный шум, такой, что лучше б его не было. Казалось, что лошади убегают в самое небо, что они созывают все, что только есть на земле, чтобы уничтожить нас. Кстати, для этого достаточно было одной руки и винтовки, достаточно было подстеречь нас за деревом и нажать на курок. И я всегда думал о том, что первый свет, который мы увидим, будет последним для нас — светом выстрела.
За месяц войны мы так устали, такие мы стали несчастные, что от усталости я даже стал меньше бояться. Это такая пытка, когда день и ночь к вам придираются люди с нашивками, и особенно те, у которых нашивок немного, более тупые, мелочные и злобные, чем в обыкновенной жизни, — такая пытка, что даже самые упрямые сомневаются, стоит ли продолжать жить.
Ох! Уйти бы! Поспать — прежде всего! И если уж действительно нет возможности поспать, тогда желание жить пропадает само собой. Но пока мы были живы, приходилось делать вид, что мы ищем наш полк.
Прикомандированные ко мне кавалеристы были какие-то косноязычные. По правде сказать, они почти что не говорили. Эти парни пришли из самой глубины Бретани, и все, что они знали, они вынесли не из школы, а из полка. В этот вечер я попробовал поговорить о деревне Барбаньи с тем, кто ехал рядом со мной и кого звали Керсюзон.
— Знаешь, Керсюзон, — говорю я ему, — это мы здесь в Арденнах… Ты ничего не видишь впереди? Я совсем ничего не вижу…
— Темно, как в заднице, — ответил мне Керсюзон.
— Скажи-ка, ты ничего не слыхал днем про Барбаньи, в какой оно стороне? — спросил я его.
— Нет.
Вот и все.
Так мы его и не нашли, это Барбаньи. Кружили до утра и оказались у другой деревни, где нас ждал человек с полевым биноклем. Его генерал пил утренний кофе у мэра, когда мы пришли.
— Как хороша молодость! — заметил старикашка очень громко своему начальнику штаба, когда мы проезжали мимо.
Сказал и встал, чтобы пойти помочиться и после этого, заложив руки за спину, прогуляться немножко.
— Он себя плохо чувствует сегодня утром, — шепнул нам его денщик.
Рассказывали, что его беспокоит мочевой пузырь.
По ночам Керсюзон всегда отвечал мне одно и то же: в конце концов это начало меня развлекать, как нервный тик. Он мне повторил это еще два-три раза, про темноту, про задницу, а потом умер: убили его немного позже, когда мы уходили из какой-то деревни, которую приняли за другую, убили французы, которые приняли нас за немцев.
Тогда же мы и придумали один трюк, чтобы больше не плутать по ночам, и очень им были довольны. Выбрасывали нас, значит, ночью из лагеря. Ладно. Ничего не говорим. Не ворчим.
— Убирайтесь! — говорила нам, как обычно, эта восковая морда.
— Слушаю-с, ваше высокоблагородие!
И вот уходим мы впятером в сторону пушек и не заставляем себя просить. Будто идем по ягоды. В той стороне холмисто. Там Маас, там на холмах виноградники и осень… Деревеньки с домиками из хорошо просохшего за три летних месяца дерева, которое хорошо горело. Мы это заметили как-то ночью, когда совсем не знали, куда идти.
С той стороны, где были пушки, всегда горела какая-нибудь деревня. Мы подходили не слишком близко, смотрели на нее издали, изображая зрителей, за десять — двенадцать километров, например. В те времена каждый вечер на горизонте пылали деревни, они окружали нас огромным кольцом какого-то чудного праздника. Перед нами и по обе стороны от нас горели селенья. Пламя, подымаясь, лизало облака. Мы видели, как оно бросалось на все: на церкви, на амбары, на стога и скирды, которые горели выше и жарче всего остального, видели, как вздымались балки с огненными бородами, перед тем как ринуться в ночь.
Даже за двадцать километров хорошо видно, как горит деревня. Весело. Самая пустячная деревенька на фоне паршивенького пейзажа — представить себе нельзя, как она шикарно горит ночью! Пожар даже маленькой деревни продолжается целую ночь, под конец он цветет огромным цветком, потом бутоном, и потом — ничего. Дымит, и тогда наступает утро.
Оседланные лошади рядом, на лугу, не двигались. Мы дрыхли на траве, кроме одного часового, конечно. Но когда есть огонь, на который можно смотреть, ночь проходит лучше, ничего не стоит ее перенести — это уже не одиночество.
Жалко, что деревень хватило ненадолго. Через месяц в этой округе их совсем не осталось. В леса тоже стреляли из пушек. Леса не продержались и недели. Они тоже хорошо горят, но недолго.
После этого вся артиллерия шла по дорогам в одну сторону, а все беженцы — в другую.
Словом, нам больше некуда было деваться: ни взад, ни вперед, приходилось оставаться на месте.
Становились в очередь, чтобы идти подыхать. Даже генерал больше не находил себе квартиры вне лагеря. Кончилось тем, что мы все ночевали под открытым небом, генералы и негенералы. Те, которые раньше бодрились, теперь потеряли бодрость. Именно в эти месяцы начали расстреливать рядовых, чтобы поднять их воинский дух, целыми взводами; именно тогда жандармов стали награждать орденами за способ вести свою местную войну, глубокую войну, без дураков, доподлинную.
Отдохнув несколько недель, мы снова сели на лошадей и направились к северу. А с нами и холод. И пушки не отставали от нас. Но с немцами мы встречались только случайно: то гусара встретишь, то группу стрелков, зеленых, желтых — все такие приятные цвета. Казалось, что мы их ищем, но, когда они нам попадались, мы сейчас же уходили дальше. Каждая встреча стоила им или нам нескольких человек. Их лошади без седоков, позванивая беснующимися стременами, мчались к нам со своими странными седлами из кожи, новой, как кожа получаемых в подарок портфелей. Они бежали к нашим лошадям и сразу же начинали с ними дружить. Им везло. У нас бы так не вышло.
Как-то утром лейтенент Сент-Анжанс, возвращаясь с разведки, пригласил остальных офицеров воочию убедиться в правдивости его рассказа.
— Двоих зарубил! — уверял он всех и показывал саблю, на которой желобок, специально для этого сделанный, был действительно забит засохшей кровью.
— Какой молодец! Браво, Сент-Анжанс!.. Если бы вы его видели, месье! Что за налет! — подтверждал капитан Ортолан.
Это только что произошло в эскадроне капитана Ортолана. Лейтенант де Сент-Анжанс, лошадь которого долго шла галопом, скромно принимал комплименты и почести, воздаваемые ему товарищами. Теперь, когда Ортолан ручался за достоверность его подвига, он успокоился и медленно водил свою кобылу по кругу перед собравшимся эскадроном, как после скачек с препятствиями.
— Нужно бы сейчас же послать в ту же сторону другую разведку! Сейчас же! — суетился капитан Ортолан, решительно взволнованный. — Эти двое просто заблудились, но, должно быть, за ними следуют другие… Вот хотя бы вы, унтер Бардамю, поезжайте с вашими четырьмя рядовыми. — Это он обращался ко мне. — Когда они начнут в вас стрелять, определите, где они, и скорей возвращайтесь с сообщением! Это, должно быть, бранденбуржцы!..
Среди кадровых офицеров говорили, что в мирные времена капитана Ортолана почти не было видно. Зато теперь, во время войны, он нагонял потерянное. Он был просто неутомим. Пыл его даже среди самых лихих смельчаков со дня на день становился все более удивительным. Рассказывали, что он кокаинист. Бледный, с кругами под глазами, он трепыхался на хрупких ногах. Когда он слезает с лошади, его разок качнет, и он снова бросается на поиски какого-нибудь подвига. Он готов был послать нас за огоньком в самые жерла пушек, тех, что напротив. Он работал заодно со смертью. Можно было побожиться, что капитан Ортолан заключил с ней договор.
- Феерия для другого раза I - Луи-Фердинанд Селин - Классическая проза
- Север - Луи-Фердинанд Селин - Классическая проза
- Полудевы - Марсель Прево - Классическая проза