Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Васька Герасим поставил на лавку, вытер его полотенцем, натянул рубашонку, у Васька кружилась голова, ноги стали слабыми, словно набитые пеньковыми хлопьями. Беззастенчиво рассматривая большое, в самой поре, по-мужскому размашистое тело отца, Васек чувствовал некоторую робость и удивление и в то же время испытывал безотчетную гордость, что у него такой большой и сильный отец.
- Бать, а бать, а я как вырасту, тоже такой буду? - спросил он, прикладывая горячую ладошку к широченной отцовской груди.
- Еще лучше будешь, - подтвердил Герасим и, взглянув на старшего, Костю, сопевшего рядом и все старавшегося залезть в ставшие узкими холщовые штанишки, засмеялся от хорошего настроения после бани, от радости жить и иметь вот таких сыновей. - Вы оба еще больше меня вымахаете, пообещал он. - Ну, давай, давай, давай выметывайся, а то еще матери побаниться надо. Темнеть скоро начнет.
В этот вечер Васек заснул прямо за столом, не допив молоко из кружки, Костя, сидевший рядом, уже готов был растолкать его, но мать перехватила его руку, и Герасим бережно отнес заснувшего сына на постель, у Васька во сне было встревоженное и какое-то стремительное лицо, он в это время, словно ласточка, несся, то взлетая высоко над землей, то опускаясь к ней так, что распластанными руками задевал шелковистую, мягкую траву, то вновь с жутким и сладким замиранием сердца взмывал вверх, к самым облакам. И это состояние восторженного, захватывающего дух полета продолжалось чуть ли не всю ночь.
Г1аутро, когда он проснулся, выбежал на улицу и увидел огромное, красное, едва-едва наполовину показавшееся из-за леса солнце, он сорвался и стремглав понесся вдоль улицы, разбрызгивая босыми ногами прохладную росу с травы, ощущение бездумной радости продолжалось у него вплоть до непонятного дня, когда в мире случилось чтото непоправимое и тяжкое, и он видел застывшее, незнакомое лицо матери, шагавшей рядом с отцом за скрипучей подводой, доверху загруженной мешками с продуктами, приспособленными для переноски под крепкие мужицкие плечи и спины, он вместе с другой мелюзгой бежал обочиной дороги долго, но ни мать, ни отец не оглянулись на него, и он обиделся, отстал, сел под какой-то куст и стал размазывать по лицу невольные, злые слезы, он не привык к такому невниманию, и сердце его от незаслуженной обиды жестко и больно колотилось. Отца, огромного, доброго, всемогущего, которого он любил больше всего на свете, он так никогда потом и не увидел, в последующие годы отец изредка приходил к нему лишь во сне, да и то в самые трудные, невыносимые моменты. И появлялся он всегда одинаково: стаскивал шапку и проходил прямо в нагольном полушубке в передний угол, садился на свое обычное место во главе стола и молча, пристально начинал смотреть именно на него, на Васька, в последний раз это случилось уже после немцев, перед самым концом войны, в апреле, когда Евдокии под вечер принесли казенную бумагу и она, едва взглянув на нее, цепляясь пальцами за стену, осела на пол, и Васек, теперь уже десятилетний парнишка, сам побледнел, глядя на похолодевшее лкцо матери, и, кинувшись к пей, что-то закричал. Он теребил ее, силился, обхватив за плечи, поднять, и мертвая тяжесть матери вселяла в него еще больший ужас.
- Мамка! Мамка! Мамка! - звал он не своим голосом и теперь, оставив попытки поднять ее, все старался ее напоить, вода из кружки выплескивалась матери на шею, на грудь, и это еще больше пугало Васька. Мать открыла глаза, они были пусты и бессмысленны, Васек притих, ждал.
Глаза Евдокии потемнели, брови сдвинулись, и под ее взглядом у Васька пересохло в горле.
- Нету теперь у нас батьки, сынок, - через силу пошевелила губами Евдокия, бессильно ерзая затылком по стене, опустошенное постоянной работой тело не подчинялось ей больше.
- Как нет? - с недоверием спросил Васек, отодвигаясь от нее.
- Нету, сынок. Еще в сорок третьем, когда мы под немцем-то были, на Курской дуге, пишут, вишь... в сражении за Орел, вот, сынок.
Васек взял у нее из рук извещение и по складам, прыгающими губами стал вполголоса читать, Евдокия, ецва дошел он до геройской гибели связиста сержанта Герасима Ивановича Крайнева, разрыдалась, и Васек долго не мог ее успокоить. В окно весело светило солнце, и его яркие пятна на полу на противоположной от окна стене все время двигались, жили. Евдокия глядела на эти пятна пустыми глазами, вот теперь она была окончательно убита, и в жизни ничего больше не оставалось, помогая себе непослушными руками, она тяжело встала и под неотступным, как бы оберегающим взглядом Васька вышла. Петух и три курнцы, первая живность после немцев во дворе, деловито вытягивая головы, заглядывали в сарай, готовясь взлететь на нашест. Евдокия тяжело опустилась на старую толстую колоду для рубки дров, привезенную еще задолго до войны Герасимом. Она медленно и пристально оглядела сарай, навес для дров, бревенчатый рубленый двор, ворота, покрытые поверху затейливыми узорами из толстой жести. Вот и от войны, дал бог, все уцелело, с другого конца поселок начисто выгорел, теперь в землянках пробавляются, а тут все уцелело, даже жестяной конек на крыше, ребятишки как радовались, когда Герасим прибивал эту свою детскую выдумку. Все уцелело, а хозяина, мужика - больше нет, вот словно кто взял и вынул душу, теперь хоть живи, хоть умирай.
В колоду был воткнут топор. Евдокия выдернула его, попробовала большим пальцем острие и стала рубить хворост, наваленный рядом, она же сама за зиму и натаскала его из лесу на салазках. Она рубила методично и ровно, сильно взмахивая топором, и не заметила сгустившейся окончательно темноты. Что-то отвлекло ее внимание, она оглянулась. Оба ее сына, и Васек, и особенно вытянувшийся за последний год Костя, стояли рядом и молча смотрели на нее. Страх, слепое бабье отчаяние и нежность захлестнули ее душу, у младшего, у Васька, были совершенно отцовы глаза, добрые, светлые, в минуты гнева словно вспыхивающие изнутри угрюмым, колючим огнем.
Она встала с колен, воткнула топор в колоду.
- Пошли ужинать, - сказала она. - Поздно...
Это был особенный и тягостный вечер, когда, узнав о похоронном извещении, в дом к Евдокии набились соседки, родные, все приходили, рассаживались, ни слова не говоря, по лавкам, пришла и кума Пелагея, и тетка Анисиха, и чумазая Катька-трактористка, обычно веселая, неунывающая баба, полная и круглая телом, ее никакая нужда, никакая война не брали, пришел и древний дед Агей, и уже вернувшийся по чистой однорукий Федор Климентьев, тотчас и выбранный в Вырубках председателем.
Все вначале сидели, молчали, вполголоса читали похоронную, переходившую из рук в руки, рассуждали, что до этой Прохоровки совсем ведь рукой подать, верст сто, не больше, а потом потихоньку разговорились. Стали вспоминать, какой Герасим Крайнев был добрый кузнец и хозяин, кума Пелагея вспомнила, какую ей кум Герасим тяпку сделал-до сих пор износу нет, а остра, как бритва, дед Агей поддакнул, что мастер Герасим был первостатейный и что никто так не умел наварить пятку на порванную косу. Слушая, Евдокия крепилась, крепилась, да и не выдержала, потекли непрошеные слезы. Плакала она на этот раз тихо, что-то словно облегчало и размягчало ей душу, и отпустило захолонувшее сердце, она поглядывала на сыновей, старавшихся не пропустить об отце ни одного слова. И Евдокия покорилась жизни, и душа ее отмякла, соседи и родные разошлись, ночь прошла, и дни покатились в непрестанной работе, казалось, одинаковые. Работала в колхозе, ежедневно вскапывала свою норму в пять соток, Костя, как и все его сверстники, тоже пахал на добродушном трофейном немецком битюге по кличке Чалый, силенок у него для такой тяжелой, мужской работы было маловато, и Евдокия жалела его, подсовывала за обедом, ужином кусок побольше да получше, по вечерам Евдокия возилась у себя в огороде. Сегодня сеяла морковку и свеклу, завтра огурцы, сажала лук, помидоры, капусту, еще до зари вскакивала, чтобы до колхозной работы полить грядки, приготовить какой-нибудь завтрак, похлебку из молодой крапивы, щавеля, горсти ржаной муки да мелко растертого круто сваренного куриного яйца, все мечтала о новине, когда пойдет молодая картошка, огурчики, лучок...
День был в самой середине, с легкими редкими облаками по всему небу, майское разнотравье захватывало леса, луга, запустевшие за войну поля. Цвели сады, словно облитые бледно-розовым пламенем, яблони на заре одуряюще пахли. Вишенье уже начало облетать, густо устилая парившую землю, завязь все сильнее обсыпала деревья.
С натугой выворачивая лопатой проросшие корнями глыбы земли, Евдокия, время от времени придерживаясь за поясницу, с трудом выпрямлялась, отдыхала, рядом с ней билась над своей нормой кума Пелагея, чуть подальше Аниснха, от леса начинал тянуть ветерок, и было приятно подставить ему взмокшее лицо и грудь. Над лесом все усиливалась и расползалась тяжелая синева, а там и неясное, далекое еще погромыхивание услышала Евдокия и тут же, оглянувшись, наметила рядом на лугу, к которому спускалось поле, густой куст разросшегося ивняка на случай грозы и дождя, в небе над лесом вспыхнула молодая трехцветная радуга, и теперь стала отчетливо видна вызревающая, непрерывно клубящаяся, пронизываемая беззвучными пока извивами молний грозовая туча. Все на глазах менялось: воздух стал плотнее, по цветущему лугу пошли переливаться волны густой травы, от темневшей тучи над лесом в остальном небе синь стала еще гуще и как бы ярче, уже во всем ясно обозначилось противоборство не подвластных никакому предвидению слепых сил, томление от этого распространялось на все живое. Исчезли бабочки, примолкли птицы, и только неутомимые ласточки, собравшись в одном месте, беспорядочно и густо чертили небо. Ударил первый порыв ветра, и тополя вокруг бывшего помещичьего сада, высаженные в два ряда, враз склонились острыми вершинами в одну сторону и беспокойно застонали.
- Встань и иди - Юрий Нагибин - Русская классическая проза
- Прогнившая душа - Евдокия Алексеевна Кокорева - Прочие приключения / Русская классическая проза / Триллер
- Чины и деньги - Евдокия Ростопчина - Русская классическая проза