Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мечта не осуществилась. Поскольку подчинение литературы оказалось возможным, - коммунисты предпочли сохранить диктатуру за собой, а не передать ее Брюсову, который в сущности остался для них чужим и которому они, несмотря ни на что, не верили. Ему предоставили несколько более или менее видных ,,постов - не особенно ответственных. Он служил с волевой исправностью, которая всегда была свойственна его работе, за что бы он ни брался. Он изо всех сил "заседал" и "заведывал".
От писательской среды он отмежевался еще резче, чем она от него. Когда в Москве образовался союз писателей, Брюсов занял по отношению к нему позицию, гораздо более резкую и непримиримую, чем занимали настоящие большевики. Помню, между прочим, такую историю. При уничтожении Литературно - Художественного Кружка была реквизирована его библиотека и, как водится, расхищалась. Книги находились в ведении Московского Совета, и Союз писателей попросил, чтобы они были переданы ему. Каменев тогдашний председатель Совета, согласился. Как только Брюсов узнал об этом, он тотчас заявил протест и стал требовать, чтобы библиотека была отдана Лито, совершенно мертвому учреждению, которым он заведывал. Я состоял членом правлений Союза, и мне поручили попытаться уговорить Брюсова, чтобы он отказался от своих притязаний. Я тут же взял телефонную трубку и позвонил к Брюсову. Выслушав меня, он ответил:
- Я вас не понимаю, Владислав Фелицианович. Вы обращаетесь к должностному лицу, стараясь его склонить к нарушению интересов вверенного ему учреждения.
Услышав про "должностное лицо" и "вверенное учреждение", я уже не стал продолжать разговора. Библиотеку перевезли в Лито.
К несчастью, ревность к службе, заходила у Брюсова и еще много дальше. В марте 1920 г. я заболел от недоедания и от жизни в нетопленом подвале. Пролежав месяца два в постели и прохворав все лето, в конце ноября я решил переехать в Петербург, где мне обещали сухую комнату. В Петербурге я снова пролежал с месяц, а так как есть мне и там было нечего, то я принялся хлопотать о переводе моего московского писательского пайка в Петербург. Для этого мне пришлось потратить месяца три невероятных усилий, при чем я все время натыкался на какое - то невидимое, но явственно ощутимое препятствие. Только спустя два года я узнал от Горького, что препятствием была некая бумага, лежавшая в петербургском академическом центре. В этой бумаге Брюсов конфиденциально сообщал, что я - человек неблагонадежный. Примечательно, что даже "по долгу службы" это не входило в его обязанности. (3).
Несмотря на все усердие, большевики не ценили его. При случае, попрекали былой принадлежностью к "буржуазной" литературе. Его стихи, написанные в полном соответствии с видами начальства, все - таки были ненужны, потому что не годились для прямой агитации. Дело в том, что, пишучи на заказные темы и очередные лозунги, в области формы Брюсов оставался свободным. Я думаю, что тщательное формальное исследование коммунистических стихов Брюсова показало бы в них напряженную внутреннюю работу, клонящуюся к попытке сломать старую гармонию, "обрести звуки новые". К этой цели Брюсов шел через сознательную какофонию. Был ли он прав, удалось ли бы ему чего- нибудь достигнуть, - вопрос другой. Но именно наличие этой работы сделало его стихи переутонченными до одеревянения, трудно усвояемыми, недоступными для примитивного понимания. Как агитационный материал они не годятся - и потому Брюсов-поэт оказался по существу не нужным. Оставался Брюсов - служака, которого и гоняли с ,,поста" на "пост", порой доходя до вольного или невольного издевательства. Так, например, в 1921 г. Брюсов совмещал какое-то высокое назначение по Наркомпросу - с не менее важной должностью в Гукон, т. е.... в Главном Управлений по Коннозаводству (Как ни странно, некоторая логика в этом была: самые первые строки Брюсова, появившиеся в печати, - две статьи о лошадях в одном из специальных журналов: не то "Рысак и Скакун", не то "Коннозаводство и Спорт". Отец Брюсова, как я указывал, был лошадник любитель. Когда - то я видел детские письма Брюсова к матери, сплошь наполненные беговыми делами и впечатлениями.)
Что ж? Он честно трудился и там и даже, идя в ногу с нэпом, выступал в печати, ведя кампанию за восстановление тотализатора.
Брюсов, конечно, видел свое полное одиночество. Одно лицо, близкое к нему, рассказывало мне в началe 1922 года, что он очень одинок, очень мрачен и угнетен.
Еще с 1908, кажется, года он был морфинистом. Старался от этого отделаться, - но не мог. Летом 1911 г. д - ру Г. А. Койранскому удалось на время отвлечь его от морфия, но в конце концов из этого ничего не вышло. Морфий сделался ему необходим. Помню, в 1917 г., во время одного разговора я заметил, что Брюсов постепенно впадает в какое - то оцепенение, почти засыпает. Наконец, он встал, не надолго вышел в соседнюю комнату - и вернулся помолодевшим.
В конце 1919 г. мне случилось сменить его на одной из служб. Заглянув в пустой ящик его стола, я нашел там иглу от шприца и обрывок газеты с кровяными пятнами. Последние годы он часто хворал, - по-видимому, на почве интоксикации.
Одинокий, измученный, обрел он, однако, и неожиданную радость. Под конец дней взял на воспитание маленького племянника жены и ухаживал за ним с нежностью, как некогда за котенком. Возвращался домой, нагруженный сластями и игрушками. Расстелив ковер, играл с мальчиком на полу.
Прочитав известие о смерти Брюсова, я думал, что он покончил с собой. Быть может, в конце концов так и было бы, если бы смерть сама не предупредила его.
Сорренто, 1924.
АНДРЕЙ БЕЛЫЙ
В 1922 году, в Берлине, даря мне новое издание "Петербурга", Андрей Белый на нем надписал: "С чувством конкретной любви и связи сквозь всю жизнь".
Не всю жизнь, но девятнадцать лет судьба нас сталкивала на разных путях: идейных, литературных, житейских. Я далеко не разделял всех воззрений Белого, но он повлиял на меня сильнее кого бы то ни было из людей, которых я знал. Я уже не принадлежал к тому поколению, к которому принадлежал он, но я застал его поколение еще молодым и деятельным. Многие люди и обстоятельства, сыгравшие заметную роль в жизни Белого, оказались таковы же и по отношению ко мне.
По некоторым причинам я не могу сейчас рассказать о Белом все, что о нем знаю и думаю. Но и сокращенным рассказом хотел бы я не послужить любопытству сегодняшнего дня, а сохранить несколько истинных черт для истории литературы, которая уже занимается, а со временем еще пристальнее займется эпохою символизма вообще и Андреем Белым в частности. Это желание понуждает меня быть сугубо правдивым. Я долгом своим (не легким) считаю исключить из рассказа лицемерие мысли и боязнь слова. Не должно ждать от меня изображения иконописного, хрестоматийного. Такие изображения вредны для истории. Я уверен, что они и безнравственны, потому что только правдивое и целостное изображение замечательного человека способно открыть то лучшее, что в нем было. Истина не может низкой, потому что нет ничего выше истины. Пушкинскому "возвышающему обману" хочется противопоставить нас возвышающую правду: надо учиться чтить и любить замечательного человека со всеми его слабостями и порой даже за самые эти слабости. Такой человек не нуждается в прикрасах. Он от нас требует гораздо боле трудного: полноты понимания.
***
Меня еще и на свете не было, когда в Москве, на Пречистенском бульваре, с гувернанткой и песиком, стал являться необыкновенно хорошенький мальчик - Боря Бугаев, сын профессора математики, известного Европе учеными трудами, московским студентам - феноменальной рассеянностью и анекдотическими чудачествами, а первоклассникам - гимназистам - учебником арифметики, по которому я и сам учился впоследствии. Золотые кудри падали мальчику на плечи, а глаза у него были синие. Золотой палочкой по золотой дорожке катил он золотой обруч. Так вечность, "дитя играющее", катит золотой круг солнца. С образом солнца связан младенческий образ Белого.
Профессор Бугаев в ту пору говаривал:
"Я надеюсь, что Боря выйдет лицом в мать, а умом в меня". За этими шутливыми словами скрывалась нешуточная семейная драма. Профессор был не только чудак, но и сущий урод лицом. Однажды в концерте, (уже в начале девятисотых годов) Н. Я. Брюсова, сестра поэта, толкнув локтем Андрея Белого, спросила его:
"Смотрите, какой человек! Вы не знаете, кто эта обезьяна?" - "Это мой папа", отвечал Андрей Белый с тою любезнейшей, широчайшей улыбкой совершенного удовольствия, чуть не счастья, которою он любил отвечать на неприятные вопросы.
Его мать была очень хороша собой. На каком-то чествовании Тургенева возле знаменитого писателя сочли нужным посадить первых московских красавиц: то были Екатерина Павлова Леткова, впоследствии Султанова, сотрудница "Русского Богатства", в которую долгие годы был безнадежно влюблен Боборыкин, и Александра Дмитриевна Бугаева. Они сидят рядом и на известной картине К. Е. Маковского "Боярская свадьба", где с Александры Дмитриевны писана сама молодая, а с Екатерины Павловны - одна из дружек. Отца Белого я никогда не видел, а мать застал уже пожилою, несколько полною женщиной со следами несомненной красоты и с повадками записной кокетки. Однажды, заехав с одною родственницей к портнихе, встретил я Александру Дмитриевну. Приподымая широкую тафтяную юбку концами пальчиков, она вертелась перед зеркалом, приговаривая: "А право же, я ведь еще хоть куда!" В 1912 г. я имел случай наблюдать, что сердце ее еще не чуждо волнений.
- Сионизм в век диктаторов - Ленни Бреннер - История
- Реформа в Красной Армии Документы и материалы 1923-1928 гг. - Министерство обороны РФ - История
- История Мексиканской революции. Том III. Время радикальных реформ. 1928–1940 гг. - Николай Платошкин - История
- Танковый погром 1941 года. В авторской редакции - Владимир Бешанов - История
- Танковый погром 1941 года. В авторской редакции - Владимир Бешанов - История