Но теперь... она проигрывает битву.
Все, что я знаю, это то, что я еду в УЮК. Мама поняла мое увлечение до того, как рак забрал ее. Я потратила мое пособие на хорошую камеру и начала снимать собственные фильмы, небольшие зарисовки обо мне, о жизни. Я подружилась с бездомным из Макона и сняла фильм о нем. Мистер Роковски помог мне отредактировать видео и наложил саундтрек.
Я показал фильм папе. Он сказал, что это трогательное видео, но если я буду учиться в университете в Лос-Анджелесе, мои благие намерения не будут иметь значения. Меня затянет распутный лос-анджелесский образ жизни. Я дала ему закончить свою пафосную речь, и он ушел. Кино — это мое искусство, как и танец. Я не нуждаюсь в его одобрении.
Я засняла и мамину борьбу с раком. Она позволила мне снять каждый ее момент. Я даже пропускала занятия, чтобы заснять, как она проходит химиотерапию. Она сказала, что это ее наследство, что она справится с ним, и что мой фильм запечатлит ее победу.
Моя камера стоит на штативе в углу, наблюдая за тем, как мама умирает. Записывает ее борьбу за дыхание. Камера записала ее последние слова, два дня назад: «Я люблю тебя, Грей». Камера записывает каждый гудок аппарата, показывающего ее сердцебиение.
Папа ушел за кофе и едой. Я уставилась на дверь, прикрытую и пропускающую через трещину между косяком тонкий поток флуоресцентного света из коридора и скрип обуви. Раздается пронзительный крик медсестры: «Доктор Харрис, пройдите в 7 палату...»
Я нежно сжимаю мамину руку. Она сжимает мою в ответ. Ее веки трепещут, но глаза закрыты. Она слышит меня.
— Мамочка? — с усилием произношу я. — Всё хорошо, мамочка. Со мной все будет хорошо. Я буду скучать по тебе каждый день. Но... ты так боролась. Я знаю, это так. Я знаю, как сильно ты любишь меня и папу. Я позабочусь о нем, хорошо? Ты... ты можешь уйти. Все будет хорошо. Тебе не нужно больше сражаться.
Это ложь: я не стану заботиться о папе. Она нуждается в этой лжи, поэтому я говорю это. С моих губ срывается всхлип. Я кладу голову на ее хрупкую грудь, прислушиваясь к слабому биению ее сердца.
— Я люблю тебя, мамочка. Я люблю тебя. Папа любит тебя, — я слышу, что сердцебиение становится слабее, медленнее. Несколько секунд между ударами, а теперь практически минута. — Я люблю тебя. Прощай, мамочка. Да пребудет с тобой Бог.
Эти слова — наихудшая ложь. Я не верю им. Я не верю в Бога.
Уже нет.
Я слышу громкие рыдания и осознаю, что это я. Затем ничего. Тишина. Покой.
Я выключила монитор. Я слышу сигнал об остановившемся сердцебиении. Врывается толпа медсестер и начинает реанимацию.
— ПЕРЕСТАНЬТЕ! — кричу я во все горло. Я даже не встала со стула. — Просто... перестаньте. Она умерла. Пожалуйста... оставьте ее. Она умерла.
Папа в дверях с чашкой кофе в руках. Он видит панику, слышит сигнал аппарата и мои слова. Чашка выпадает из его рук и ударяется об пол. Обжигающее кофе проливается на его дорогие джинсы и блестящие кожаные ботинки.
— Линн? — его голос обрывается.
Я до сих пор зла на него. Но он мой отец, и это его жена, и ее больше нет.
— Она умерла, папа, говорю я.
— Нет, — он отрицательно качает головой и прорывается сквозь толпу медсестер в красной униформе. — Нет. Она не... Линн? Детка? Нет. Нет. Нет, — он потирает лоб, целует ее губы в тихой отчаянной мольбе.
Она не отвечает на поцелуй, и он падает на пол. Сползает по линолеуму, хватаясь за металлическое изголовье кровати. Его плотные плечи дрожат, но он не издает ни звука, тихо рыдая.
Ужасно видеть его горе. Будто что-то внутри него сломалось. Разрушилось. Было разрублено на кусочки кинжалом равнодушного Господа.
— Почему он позволил ей умереть, папа? — я не могу удержаться от этих слов.
Они злые, потому что я знаю, что у него нет на них ответа. Я всегда знала, что в действительности Бог — всего лишь шарада.
Он на коленях рядом с ее кроватью. Медсестры молча почтительно наблюдают в стороне. Это онкологическая палата; они видели эту сцену много раз.
— Боже... о Боже, почему ты оставил меня? Eli eli lama sabachthani? — он отшатывается от меня, закрывая лицо руками.
В самом деле? Теперь он разглагольствует на арамейском? Он для медперсонала устраивает это религиозное шоу? Он действительно скорбит, я осознаю это. Но почему ему обязательно надо изображать эту набожность, черт побери? Я отворачиваюсь от него. Наклоняюсь к мамочке и целую ее охладевающую шею.
— Прощай, мамочка. Я люблю тебя, — я тихо шепчу, чтобы никто не услышал.
Я покидаю палату. Номер 1176. Как во сне иду к лифту: поворачиваю направо от палаты 1176, вниз по коридору до конца. Еще один длинный коридор. Вправо от ресепшна, через разъезжающиеся двери. Лифты находятся в конце короткого коридора, двойной пласт серебристых дверей. Кнопка вызова горит желтым, стрелки вверх и вниз размыты от частых нажатий. Я не помню, как съехала на лифте вниз и вышла из больницы, только помню, как меня ослепил солнечный свет. Был прекрасный, великолепный, осенний день. Никаких туч, только огромное, бесконечное голубое небо, яркое солнце и прохладный октябрьский воздух.
Почему день так прекрасен, ведь мама только что умерла? Он должен быть мрачным и ужасным. Но, наоборот, в такой день можно было бы кататься на автомобиле в откидным верхом за городом, слушая группу «Guster».
Я очнулась на коленях в траве, окруженная припаркованными машинами. Я рыдаю. Я думала, что выплакала все слезы, но нет.
Я ощущаю присутствие папы позади меня. Впервые в жизни он кажется реальным человеком. Он сидит на траве рядом со мной, безразличный к брызгам от автоматических опрыскивателей. Сейчас раннее утро, только что взошло солнце. Я пробыла в ожидании у ее кровати 48 часов. Я ни разу не отходила. Ни поесть, ни попить, ни в туалет.
Мамочка... мамочка мертва. Я не обращаю внимания на отца и плачу. В конце концов он поднимает меня с земли, ведет к машине и усаживает на заднее сиденье своего БМВ, и я ложусь. Запах кожи наполняет мой нос. Он едет медленно, и я слышу, как он сопит и шмыгает. Слышу, как он вытирает рукой лицо от слез, освобождая место для очередной волны горячей соленой скорби.
Я не могу дышать из-за рыданий, из-за тяжести горя. Мамочка умерла. Она единственная понимала меня. Она была моим заступником перед папой. Когда он отказывался слушать, она говорила с ним за меня. Иногда мне интересно, нравлюсь ли я папе вообще. Я хочу сказать, он мой отец, так что, я знаю, у него есть патриархальное чувство покровительственной любви, но нравлюсь ли я ему? Такая, какая есть? Он вообще когда-нибудь пытался?
И теперь единственного человека, который понимал меня, нет. Нет.