Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К несчастью, он понимал, что, несмотря на всю любовь свою, ее слишком было недостаточно, чтобы Мари была вполне счастлива; он знал, что наступит день, когда молодая девушка должна будет сделаться женщиной, и что житейские страсти займут место семейных привязанностей; что иная любовь осветит эти глаза иным огнем, а может быть, и омрачит их горькими слезами — этого-то он и боялся. Жизнь, которую он понимал немного странным образом, когда дело касалось его жены, казалась ему невозможною для его дочери; будь у нее муж с таким же направлением, как он сам, — он бы первый убил его. Такие-то мысли волновали графа, когда он сидел около дочери и когда сквозь чистую лазурь ее глаз он видел ясную лазурь ее души.
Что же касается нас, то мы не знаем ничего прекраснее молодой девушки и не сомневаемся, что среди всевозможных красот, созданных Богом, нашлось бы что-нибудь, что могло дать более убедительное доказательство Его совершенства. Оставляя свет с его ложными впечатлениями и поддельным чувством, среди которых начинается жизнь с 18 лет, и переселясь в другой, который тоже, быть может, не лучше, но по крайней мере старающийся сколько возможно скрывать, что он хуже, трудно не найти утешения при виде молодой девушки, которая думает, что на земле нет других забот и стремлений, кроме танцев, платьев и цветов; губы которой еще не испытали яд поцелуев и сердце — отраву любви; которая верит в искренность каждой улыбки, в возможность дружбы, в чистоту чувств, душа которой, не зараженная сомнением, отвергает существование зла, и которая, увидя в театре или на гулянье падшую женщину, наивно восхищается ее красотой, быть может, завидует ей, не подозревая даже, что неизмеримая бездна лежит между ними…
Такою-то была Мари, сказать проще — это был ангел; ее глаза, ее душа могли заметить или встретить дурные помыслы других, но не могли уразуметь их; жизнь была для нее книгой, написанной непонятным ей языком, но украшенной прекрасными гравюрами, которые ее восхищали.
После этого, понятно, что в опасениях графа не было ничего сверхъестественного; он сделался благоразумен, потому что испытал многое, и вследствие чего, не шутя, дрожал за будущность своей дочери.
«Если я предоставлю ее судьбу ее собственному выбору, — говорил он сам себе, — она изберет красивого юношу, который будет то же, что я, и который через год разлюбит ее и сделает из нее то же, что я сделал из Клотильды. Но быть может, для нее это будет еще счастьем, потому что Клотильда кажется счастливою, а для меня… это ужасно — и я убью ее, если она пойдет по следам матери. Если же я сам выберу ей мужа, я отдам ее человеку лет сорока, который состарится, когда она только что сделается женщиною, она не будет в состоянии любить его, и тогда она будет иметь право требовать от меня отчета в ее будущем, которое я испортил, и в несчастии, которого я был причиною, чем заплачу я ей за счастье, которым она меня наградила?»
И граф вставал после такого размышления, отправлялся к дочери, которую заставал всегда веселою в обществе матери или Клементины; он целовал ее и думал: «Подождем».
Быть может, покажется странным, но г-н д’Ерми, занятый до сих пор интригами, заботился так будущностью Мари. Но ни равнодушие, ни разврат, которыми свет заражает человека, не могут уничтожить в сердце то чувство, которое Бог вложил в самую глубину его, и которое называется чувством отца; это-то чувство проснулось теперь в душе графа.
К тому же, любив многих, он знал женщин и никогда ни у одной из них он не видел того взгляда, той чистоты, той девственной души, какую нашел он в своей дочери; граф начинал понимать людей и потому боялся слить существование Мари с одним из тех образчиков, которые он встречал на каждом шагу своей жизни. Впрочем, граф всегда одинаково сильно любил Мари: когда она еще была в колыбели, он уже забывал для нее и свет, и его удовольствия, и свои страсти, и целые вечера наслаждался, играя с нею; он целовал ее ручонки, восхищался ее крошечным, улыбающимся ему ротиком, всматривался в ее светлые, голубые, как небо, глаза; конечно, такие минуты были редки, но тем не менее они были искренни — и ночи, которые следовали за ними, были для графа лучшими в его жизни.
Все свои надежды в будущем граф основал на этой любви к ней — что, впрочем, не удерживало его от легких и непродолжительных привязанностей. Супруге же своей граф не сообщал этих мыслей — и это было бы совершенно бесполезно: она не могла ничего изменить в ее судьбе; она не думала даже о будущей жизни своей дочери, потому что никогда не думала о своей собственной; она не только не создала для этого будущего каких-нибудь планов, но, казалась, и не подозревала необходимости заниматься им; а между тем она любила Мари, любила до того, что не задумалась бы пожертвовать для нее и своим счастьем, и даже жизнью, и при всем том, если б отдать судьбу ее дочери на ее волю, то Мари или никогда не вышла бы замуж, или же вышла бы самым печальным образом, т. е. графиня отдала бы ее за первого встречного, который бы ей понравился.
Окруженная двумя чувствами, так тождественными и так различными, Мари, разумеется, занималась не будущим, но настоящим, не возможным, но действительным; а действительность была: выпуск из пансиона, вступление в свет, состояние, красота и осуществление всех предположений сердца. В эти два дня она должна была сделаться предметом многих толков; но, подобно зеркалу, она не сохранила отражения прошедших мимо нее предметов. Она встретилась со многими из молодых людей, которых она нашла не так странными, как тех, которых встречала на провинциальных балах; но как ни была она впечатлительна и романтична, мы должны сказать, что никто не мог приковать ее взгляда, ни занять ее мыслей, и что после прогулок или после спектакля она приезжала домой, как будто бы возвращалась в свою комнату, будучи еще в пансионе г-жи Дюверне.
Но если грустила она, оставляя Париж, так ей жаль было расстаться с этой новой жизнью, которую, впрочем, она возобновит снова, через каких-нибудь два месяца — и которая, быть может, будет еще более шумна и блестяща.
Что же касается Клементины, ехать или оставаться ей, казалось, было одно и то же: она везде была одинаково счастлива.
Но что было сказано, то и сделано: на третий день четверка почтовых лошадей, запряженных в великолепный дорожный экипаж, ожидала минуты отъезда.
Скоро все уселись и отправились.
V
Надо сказать, что замок, принадлежащий графу около Поату, был великолепным убежищем. Игриво, среди роскошной зелени, возвышались его башни, его остроконечные крыши; современник Людовика XIII, он сохранил внешность и характер этой эпохи. И точно, жаль было видеть сходящие с его крыльца лица, одетые в черные платья, пасмурные и истощенные, ибо, глядя на замок, воображение населяло его блестящими кавалерами в богатых кафтанах, в бархатных мантиях, в широких шляпах с длинными перьями, разгуливающих, высоко подняв головы и опираясь рукою на рукоятку шпаги.
К тому же, мы всегда вспоминаем с сожалением о костюмах времен прошедших — и отчего это? Может быть, те, кто носил их, имели вид угрюмый; может быть, они не знали, куда девать свои широкие шляпы, и вонзали повсюду свои длинные шпаги, и если бы они воскресли ныне, было бы им приятно смотреть на нас, носящих узкие панталоны, уродливый фрак, пальто и вместо шляп какую-то трубу, более или менее длинную. Во всяком случае, если костюм их был и не так удобен, зато был красив, и нельзя не подосадовать, что народ, носивший шпаги, дошел до того, что променял их на трости.
Итак, праздник во вкусе Людовика XIII не мог не понравиться в наше время, особенно в этом великолепном парке, окружавшем замок и мрачном, как гнездо коршуна. Тут были сделаны лужайки для увеселений толпы и тайные убежища для любителей уединения вдвоем; тут можно было потеряться в этой чаще, откуда, испуганные шумом, по временам выскакивали дикие козы. Любуясь этой великолепной картиной зелени, света и тени, гуляя по бесконечным аллеям, усаженным вековыми деревьями, заглядывая в уединенные хижины, разбросанные там и сям, как розаны, и окруженные песком и узкими дорожками, ведущими невесть куда, изолирующими в одно и то же время и шаги и мысли от остального мира и полных благоуханий и прелести мечтаний, можно было незаметно выйти на равнину. Тут возвышалась ферма, со своим обыкновенным шумом, со своим обыкновенным движением; вдали виднелись жнецы, облитые солнцем, пасущиеся стада и беспокойно озирающиеся коровы, побрякивающие своими колокольчиками: здесь жизнь меняла уединение и шум — на мертвую тишину. Окружающее было прекрасно, внутреннее — еще лучше: везде были лошади, повозки, люди, птицы: здесь были и утки, и петухи, и курицы, и голуби — все роды пернатых, какие только могут жить около человека и шуметь вокруг него, начиная с пяти часов утра до семи часов вечера.