Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Похвались, окаянный, ты, не смеющий ныне взглянуть на лицо своё и зажмуривающийся, когда пьешь воду из родника!.. В ту пору я сиял смирением и кротостью и всё казалось мне сладостно-мудрым, будто мир терпеливо ожидал конца, дабы оставить в день Страшного суда земное свое бытие и перейти в небесное. Тогда много говорили о конце света, о шествии антихриста по всей земле, и не однажды охватывал меня страх, уж не я ли и есть этот антихрист… Всякий раз, когда Лаврентий приходил к нам, я провожал его до крепостных ворот, а он разъяснял мне их учение. Я спрашивал, как дьявол попал в рай, чтобы искусить Еву. Он дивился моим вопросам и невразумительно мямлил что-то, отчего мне приходилось самому искать ответы. И поскольку всякий невежда, равно как и человек просвещенный, перестает порой спрашивать разум, ибо нет у разума ответов на все вопросы, а душа, окаянная, молчит, то я предоставил времени развязать эти умственные узлы.
Я быстро устаю, часто откладываю перо в сторону, чтоб отдохнуть и собраться с мыслями, да и одолевают меня сомнения — кто станет читать мое житие и нужно ль оно кому в сию страшную для несчастного народа нашего годину? Поэтому решил я быть кратким — словами не пересказать ни мир, ни человека, хотя слова столь же бессчетны, как звезды над нами…
В тот год Денница сочеталась браком с Андроником, сыном Иоанна Палеолога. В мае, после Воскресения Христова, императорские сваты прибыли в Тырновград, а в июне увезли её. Возрадовались в престольном нашем граде, казалось, тем самым положен конец вражде между болгарами и греками ради союза против агарян. Звонили в колокола, водили хороводы, парни и девицы пели «Отворяй, Калю, ворота, сейчас проедет царь, добрый молодец». Патриарший клир с царем и царевыми сановниками вместе с отборнейшими воинскими дружинами проводили Керацу через Стара-Планину и Романию, а я, сжигаемый горем, убежал из Царева города, бродил по окрестным холмам и утешался грядущей благодатью божьей, которую сулило мне новое учение. Отняли у меня красавицу Зорницу, царевна она и царевичу предназначена, но может ли кто отнять у меня Господа? И сокровищница бытия тоже здесь, пред тобой — радуйся, Эню, в печали своей и ожидай торжества той истины, что выше патриархов и мирян, царей и отроков. Ныне, когда ведома мне цена многим вещам и тайнам человеческим, я скажу так: не отнимайте у человека мечты о прекрасном, ибо она — источник надежды — необходимей хлеба; без мечты же уподобляемся мы скотам от алчности к земным благам…
Я тосковал по Деннице и слагал для неё стихи, рисовал себе, как едет она по жаркой Романии то в колеснице, то в пурпурных носилках, либо в шатре на спинах мулов или верблюдов и как греки встречают её в Константинополе. Представлял её себе в августионе: там скопцы-кубиколары разденут её, облачат в хламиду, златотканые одежды и многоцветную мантию, осыпанную рубинами и жемчугом… А когда принимался лить дождь и ночью вода из водосточной трубы, журча, стекала в рукомойник, мне снились торжественные византийские литургии, и мысленно переносился я в гинекей, где дочь царя Ивана-Александра сидела, окруженная безбородыми телохранителями, придворными дамами и дочерями вельмож. Я слышал клики народа, когда с невесты сняли покрывало: «Святая, святая, святая!..» Но оставь, Теофил, свою иеремиаду по отнятому у тебя ангелу и поведай о том, почему бежал ты из отчего дома.
Бежал я осенью, вскоре после смерти царского шурина Стефана Душана, коего горько оплакивали в Тырновграде, хотя этот сербский король присвоил много болгарских земель. В то время отец завершал роспись монастыря Преображения господня, возведенного повелением царя Ивана-Александра на месте скита в ознаменование крещения Сарры, новой жены его. И поскольку я окончил уже училище хартофилакса, отец пожелал, чтобы я помогал ему. Он надеялся, что я тоже стану иконописцем, но кисть не привлекала меня и мне не давалась. «Ленив ты, — говорил отец, — уклоняешься от ремесла», а не видел того, что сила моя — в слове. Однажды нашел он мои сочинения о Деннице и прочитал их. Несмотря на глубокую душу, нрава он был гневливого, земного, и, когда сердился, глаза у него становились, точно ножи. Ныне ведомо мне, что противоречия в человеке подобны деревянному остову, крепящему дом, и понимаю, что он был за человек. Земное спасало его от безумств души… Он твердил мне, что я теряю время на глупые мечтанья о царской дочери и на умствования. Не знаю уж, как случилось, что я тогда улыбнулся в ответ, но улыбка моя привела его в ярость, потому что понял он, что посмеиваюсь я над ним в душе. Так оно и было, а посмеивался я оттого, что разгадал самую сокровенную его тайну. Вот в чём состояла она: принимаясь писать образ ангела или Богородицы, или святой угодницы, он всегда писал один и тот же образ молодой красивой женщины. Сначала изображал он её мирянкой, с глазами — точно утренние звезды, с ресницами — точно лучи. Потом постепенно высушивал эту живую, земную красоту, румяное округлое лицо удлинялось, становилось бледным, страдальческим, с неестественно острым подбородком и широкими бровями. Видя, как уничтожает он её красоту, я молил его не делать этого, дать мне налюбоваться на неё. Отец улыбался и говорил, что негоже это, ибо женский образ настраивает душу не на смирение и молитву, но на соблазн. «Зачем же тогда ты так начинал его?» — возражал я. «Затем, — отвечал отец, — что и святые были спервоначалу такими же, как все люди, а потом отличились постами и муками, принятыми во имя Христа, и нельзя достичь святости, не имея земной основы». Как-то раз я спросил его: «Разве земная красота — дьявольская?»
«Молод ты ещё для таких размышлений. Красота не всегда дьявольская, однако Господь и дьявол доныне не поделили её между собой, так под силу ли человеку сделать сие?» — так ответил он мне, не подозревая, что разум мой томится этими вопросами.
Но случилось так, что за год до того, в Иванов день, увидал я в церкви женщину, чей образ мой отец рисовал, начиная писать святых и богородиц. То была госпожа Марица, супруга протостратора Балдю. Никогда прежде не рассматривал я вблизи её черты и лишь в тот день увидал под печатью лет образ её в молодые годы и подумал: «Значит, и отец твой, Эню, любил девицу царского рода». Потому что госпожа Марица принадлежала к потомкам приснопамятного царя Михаила Шишмана, убитого сербами при Велбужде.
Прочитав насмешку в моей улыбке, отец разгневался и потребовал, чтобы я открыл, что она означает.
— Ты ведь тоже любил женщину царского рода, — сказал я. — Госпожу Марицу. И все рисуешь её такою, какой была она в молодости.
Его рука отшвырнула меня чуть ли не к стене иконописной.
— Быть тебе в утробе Лукавого, коль с этих лет разум твой занят такими помыслами и не ведаешь стыда перед родным отцом! Давно уж наблюдаю за тобой, и ведомо мне, какие бесы кружат возле тебя. Прочь с глаз моих, дьявольское отродье!
И так толкнул меня в спину, что я ударился о притолоку.
Я не заплакал — гордость пересилила. Вот когда узнал я, каким видят меня грозные очи отца.
Он видел во мне дьявола, поскольку знал его в себе и, должно быть, боролся с ним. И кто знает, одолел его дьявол иль отступил, убедившись в том, что отец не поддается искушениям? Но как узнал он, что сын его — дьявольское отродье? Что во мне казалось ему дьявольским? То ли, что начал я упражняться в безмолвии, говорил мало и смиренно, ходил задумчивый, печальный, готовя себя к великому искусу во имя благодати божьей? Либо же виделся ему дьявол в стихотворных моих молитвах, в любви моей к Деннице? А может быть, пугала необыкновенная моя пригожесть и её-то почитал он дьявольской? По себе судил он обо мне, глаза его видели, к чему я иду, а родительское сердце страшилось духовной бездны, в какую он не заглядывал, хотя и был художником. Я замечал эту его суровость — страх перед собственной душой; не раз бывал свидетелем того, как избегает он толковать божественные тайны, притворяется глухим для них. А он хорошо пел, и после вполголоса спетой песни часто слышал я, как он вздыхает, и мнилось мне, что в эти мгновения подступал он к запертым вратам. Материнские страхи, веру её в чудеса и целительные мощи он не удостаивал внимания, предоставлял ей веровать во что угодно и не вникал в её душевные тревоги. По-своему понимал Господа, но ни с кем не делился верой своей и, наверное, с трудом мог бы выразить её даже перед самим собой. Вот каким человеком был царский богомаз Тодор Самоход, коего почитали все жители Тырновграда, но знал его только один я.
«Дьявольское отродье» — эти слова открыли мне, каков я в глазах отца, оскорбили и ожесточили меня. «Бежишь света Фаворского, дабы не ослепил он тебя, ведь и сами ученики Христовы не посмели взглянуть на вознесение Иисуса. И сына своего пугаешь оттого, что слаб духом. Но Эню страстно желает и будет желать превеликой благодати, раскрывающей тайны мироздания и приобщающей к Богу! И коль дьявольское он отродье, то неутолимо алчет сей благодати, ибо лишь она может спасти его». Так рассудил я и навсегда отвернулся от отца своего. От этого «дьявольского отродья» душа опечалилась вновь, страх перед дьяволом усилился, вновь стала терзать страшная мысль, что сердце моё принадлежит Господу, разум же — Лукавому, и на пригожесть свою стал я взирать со страхом и сомнением. Исповедался я в том Лаврентию, на что отвечал он так: «Смирение, брат! Обуревает тебя гордыня. Должно тебе достичь блаженной телесной нищеты. И скорби, скорби от несовершенства своего, пока не обуздаешь греховных своих помыслов, блуждающих меж благом и злом».
- Крепость Рущук. Репетиция разгрома Наполеона - Пётр Владимирович Станев - Историческая проза / О войне
- Иоанна — женщина на папском престоле - Донна Кросс - Историческая проза
- Иоанна - женщина на папском престоле - Донна Кросс - Историческая проза
- Сын Яздона - Юзеф Игнаций Крашевский - Историческая проза / Проза
- Сказания древа КОРЪ - Сергей Сокуров - Историческая проза