Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Левое, от арки, крыло сверху освещало электролампою кой и занято магазином либо складом: железные двустворчатые двери с пудовым замком. Любопытствуя, подхожу, - на бетонном полуразвалившемся фундаменте у входа - чугунная плита с полукругом отлитыми буквами:
"Маркелов и К°". Вот - еще одна причуда судьбы!
Квартира Софьи Маркеловны со двора, вход в ее боковушку отдельный. На звонок открывает она сама, и в первую секунду не узнаю ее. Без шали, без пальто, без валенок с галошами - в пуховой розовой кофте, надетой поверх белоснежной кофточки с пышным, с бантами, воротником, каких теперь не носят, в комнатных туфлях, обшитых мехом, она кажется выше, прямее, даже стройнее, если, конечно, возможно отнести такое к восьмидесятилетнему человеку; не примятые тяжелой шалью, еще внушительней выглядят ее серебряные, в крупных кольцах-завитках волосы.
- Проходите, голубчик, проходите. У меня не заперто - только-только ребятишки ушли. Раздевайтесь, пожалуйста.
- Навещают вас?
- Каждодневно, по расписанию. - Поберегая тепло, Софья Маркеловна плотно прикрывает входную дверь; говорит она сейчас свободно без одышки. Это еще Сергей Николаич завел. Прибегут - дров наколют, печь истопят.
Когда надо - полы подотрут. Сама-то тяжелая, голубчик, стала, обуза. Грешным делом, думала, новенький наш, Евгений Александрии, отменит. Нет, все как есть оставил.
- Хорошо это, Софья Маркеловна!
- Мне-то - конечно. - Большие иконописные глаза старушки голубеют. Тысячу уж раз покойному царствия небесного желала. Хотя в мои-то годы во все царствия верить перестала. В одно теперь и верю - в человечность.
Раздеваюсь в крохотной прихожей, которая одновременно служит и кухней: в углу стоит газовая двухконфорочыая плита, над ней задернутая шторкой полка. Проводив в комнату, Софья Маркеловна уходит хлопотать с чаем, оттуда доносится ее довольный оживленный голос:
- Все ждала, не заваривала. Вечерний чай - основной, спешки не любит...
Оставшись один, оглядываюсь. Комната просторная, с высоченными, кое-где потрескавшимися потолками. Слева от входа - черное, по нынешним временам несколько громоздкое, благородных строгих линий пианино с бронзовыми подсвечниками по краям; в простенке, между двумя окнами - застеленный пестрой скатертью стол с незамысловатой стеклянной цветочницей, - сейчас в ней торчит засохший кленовый лист. По правой стене - широкая тахта-кровать, с какой-то потертой звериной шкурой на полу, вместо коврика, и в самом углу - изразцовая печь, покрытая великолепной старинной глазурью, в топке уютно гудит огонь. Успеваю еще рассмотреть два портрета: над инструментом - молодого поручика с тонко пробритыми усиками и с офицерским Георгием на кителе и напротив, над тахтой, - нашего военного летчика, чубатого усмехающегося майора. Усмехающегося вроде тому, что они, классовые антагонисты, вынуждены мирно сосуществовать тут...
- Вы чего ж это на ногах? Садитесь, голубчик, садитесь, быстро я вас не отпущу. - Софья Маркеловна снимает с подноса и расставляет на столе чашки с золотистотемным чаем, сахарницу, тарелку с сухариками, кладет миниатюрные серебряные щипчики. - Ну-ка, пробуйте мое угощение. Да не вздумайте хаять - до смерти не прощу!
Пьет она мелкими глотками, смакуя; от удовольствия, скорей всего от горячего, на рыхловатых мучнистых щеках проступает слабый смутный румянец. Чай в самом деле хорош, - в этом я тоже кое-что смыслю. Сидим мы напротив друг друга, я - лицом к чубатому майору. Поняв, куда я смотрю, Софья Маркеловна ставит чашку на блюдце, оборачивается.
- Это - Андрюша Черняк, наш питомец. Можно сказать, надежда моя была. Несбывшаяся, правда. Представляете - изумительный слух, отличный голос. Столько мы с ним первых мест на всяких конкурсах заняли!
Думала - музыкантом или певцом станет. Нет, обманул старуху - в летчики ушел! Приезжал в прошлом году.
Сделав несколько глотков, Софья Маркеловна снова ставит чашку, добродушно хвастает:
- Кофту эту самую подарил. Уж так старые кости разуважил! - Она поглаживает розовый пух кофты, осуждающе качает головой: - Дороговизна-то, наверно, какая!
Ругаю его, а он смеется.
О втором портрете, хотя висит как раз напротив, она не упоминает, будто его и не существует, - понимаю, что таким образом запрещено и мне спрашивать о нем.
- Хорошо у вас, Софья Маркеловна.
- Родовое гнездо, я уж говорила вам, - согласно кивает она. - Родилась я, правда, наверху. Здесь наша дальняя родственница жила - подружка моя. А потом уж - вместе. Пока не похоронила ее. В тридцать третьем...
- А родители ваши, Софья Маркеловна?
- Отец за год до революции скончался. Немного погодя - мама. Рассказывает она совершенно спокойно, без горечи, как о чем-то таком, что было, но что почти не касается ее, причем и понять-то можно - эка, из какой все это дальней дали! И разве что сдержанно-ласковое - мама выдает, что в старом сердце отзывается что-то, равно как то же самое мама, с чем-то доверчиво-детским в его звучании, иносказательно говорит о разном отношении к отцу и матери. - Торговля была большая - и скобяная, и бакалея, три магазина держали. Компаньон все к рукам и прибрал. Один этот дом с утварью и остался. Через полгода и его конфисковали. Экспроприировали, как тогда говорили. Вот тогда я к Тасе и перебралась сюда. Трогать меня не трогали, вреда от меня никакого.
Да и кто я такая была? Так, кисейная барышня. Кончила гимназию, увлекалась музыкой. А есть-пить нужно. Пошла по протекции в детский дом только-только его организовали. Старые знакомые, какие остались, так те еще отговаривали, осуждали. Как же - нечестиво! Там святых людей, монашек, притесняют, а ты служить туда.
Насмотрелась там в первые годы - ужас!
Софья Маркеловна передергивает плечами - словно оттуда, из полувековой давности, снова пахнуло на нее - в теплой комнате - знобким ветром человеческой неустроенности; и уже в следующую секунду - встретившись с ней взглядом - вижу, как в ее больших выразительных глазах, сгущая размытую блеклую голубизну, накапливается, дрожит смех.
- Вы только представьте себе, голубчик! У ребятишек от гороха, от чечевицы животы пучит, дохнуть, простите за откровенность, нечем. Вшей с них обирать пе успевают. А барышня с розовыми ноготочками им - Баха, Моцарта, Шопена! И, знаете, что удивительно? - слушали. Кто на скамейках, кому не хватало - между скамеек на полу сидят. Рты разинут - и слушают. Так в детстве только сказки слушают. Хотя, наверное, для них сказкой музыка моя и была. После того, что они в своем сиротстве, беспризорности пережили. Сказать вам, - через них, через ребятишек, я тогда кое-что и понимать начала... Своих у меня не было, старой девой прожила, - К ним и привязалась. Да еще какие дорогие стали! Ну И вот: вижу, как новой власти солоно приходится. И стреляют в нее, и жгут, и голодом она сидит. А она от себя последнее отрывает - и детям, детям!
Глотнув из пустой чашки, Софья Маркеловна забирает и мою, идет за чаем, возвращается без подноса, осторожно неся чашки в вытянутых руках, и от осторожности этой кажется еще прямее, - невольно любуюсь ею, дай бы каждому такую несогбенную старость! По-своему перетолковав мой взгляд, она улыбается:
- Что, не верите, что молодой была? Была, голубчик, была. Сейчас я вам покажу. - Из ящика она достает небольшой, с потертыми бархатными обложками альбом и, дальнозорко отодвинув его, перекидывает страницы. - Вот, убедитесь.
В овале фотографии, наклеенной на плотный зеленый картон с фигуристым золотым тиснением фамилии владельца фотозаведения, стоит большеглазая красавица.
В скромной белой кофточке, с перекинутой наперед тяжелой косой, уходящей за кромку овала, с тонкой, перетянутой широким кушаком талией, она положила руку на резную спинку стула, загляделась куда-то, задумалась; и все в ней - и каждая черта прекрасного лица, с горделивыми бровями, и нежный рисунок высокой шеи, и приподнявшие кофточку холмики юной груди все в ней дышит чистотой, целомудрием. Нет, только по какой-то очень глубокой причине могла такая красавица остаться бобылкой, - мгновенно домысливая, украдкой смотрю на портрет поручика, сравнивая и убеждаясь: он, постарше ее, и она, лет семнадцати, были бы настоящей парой.
Если бы что-то не помешало...
Молчу, не зная, что сказать, не зная, какими словами выразить все то, что, в одно слившись, проносится в уме, в душе - и восхищение этой, только на фотографии сохранившейся красотой, какой бы вечно быть; и горячее, как порыв, сочувствие, участие - к ее живому, предметному превращению, что и с тобой происходит непрерывно; наконец, трезвое, от ума, сознание неизбежного и острое - всем существом - защитительное неприятие его.
- Да, да, голубчик, - ничего тут не попишешь.
В иных семьях и поныне еще принято занимать гостя демонстрацией семейных фотографий; я отношусь к этому занятию как к сущему наказанию стоит увидеть, как хозяйка, из самых лучших побуждений, снимает с этажерки пухлое, с золотым срезом фотохранилище, как сердце тоскливо екает. Здесь все наоборот, здесь я сам напрашиваюсь:
- снарк снарк: Чагинск. Книга 1 - Эдуард Николаевич Веркин - Русская классическая проза
- Голубой город - Николай Почивалин - Русская классическая проза
- Неугомонный Джери, или О пользе чая с сахаром - Самуил Бабин - Драматургия / Периодические издания / Русская классическая проза / Прочий юмор
- Коллега Журавлев - Самуил Бабин - Драматургия / Русская классическая проза / Прочий юмор
- Элвис жив - Николай Михайлович Романецкий - Русская классическая проза