Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Рассердились, – говорит отец. – Ступай, теперь я один…
Подойти с дымарем к пчелиному улью – пустяк по сравнению с задачей спокойно от него отойти. Не убежать, вопя и размахивая руками, из зелено-солнечного сада, а неторопливо отступать в прохладную полутьму двора…
Когда порушилась пасека, пчельник превратился в чулан для разного хлама; хотя продолжала валяться там и кое-какая пчеловодческая утварь. Из посторонних, несообразных с пчеловодством предметов там доживал свой век старинный, прекрасный, как я теперь понимаю, граммофон, особенно если иметь в виду его красивую жостовскую трубу, не говоря уже о его, так сказать, мемориальной для меня ценности, ибо был привезен вместе с приданым Степаниды Ивановны из ее села Караваева.
Теперь я купил бы такой, да где его купишь, хотя бы и за любые деньги.
Думаю – куда могла подеваться труба? Исчезновение ее не отметилось в моей памяти ни одним штрихом. Она была черная, как бы лаковая, вся в красных, синих и зеленых цветах. Потом ее не стало. Куда она делась? Просто выбросили? Надо сначала измять, превратить ее роскошный цветастый раструб в нечто плоское, удобное для выбрасывания и исчезновения в культурном слое земли. Взяли соседи? Была бы цела и у них, было бы слышно, да и зачем она им без граммофона. Скорее всего ею воспользовался, употребив в дело, наш сельский кузнец Никита Кузов.
Но сам граммофон – полированный ящик (может быть, даже из красного дерева) с колонночками по углам, с диском (приклеено к диску тонкое зеленое сукно), с ручкой, вставляемой наискось в боковое отверстие и за что-то там зацепляющейся, после чего ее надо крутить со все увеличивающейся натугой, с никелированной трубкой, блестящими рычажками и стрелками, – этот граммофон служил мне совсем особую службу.
Установленный на пороге пчельника и нацеленный в сторону сада, он становился пулеметом, из которого можно было перекосить и перекрошить любое войско. У него испортилось регулирующее устройство, и когда пружина заведена, диск начинал непроизвольно с нарастающей скоростью раскручиваться. Ничем не сдерживаемая скорость вращенья вызывала в конце концов вибрацию, крупную дрожь всего аппарата, граммофон подпрыгивал, колотился, а цепи белогвардейцев (белогвардейцев, а кого же еще!) все шли и шли, и я лихорадочно строчил в сторону дедушкиного сада, в сторону зеленых трав и желтых цветов, в сторону бывшей пасеки, в сторону мирного и доброго, но уже тронутого всеобщей гибелью рая.
Значит, кто-то уже успел (но когда и каким путем?) привнести в душу мальчика жажду кровопролития и убийства, и не просто убийства, но убийства массового, из пулемета, чтобы люди ложились рядами, грудами, и все мне было мало, все крутился взбесившийся, потерявший регулирующее устройство диск.
Беляки наступали, диск крутился, и не хватало уже одного дрожания аппарата, я еще помогал ему языком: тра-та-та-та-та, тра-та-та-та-та…
За каким плечом у меня тогда хихикали и ликовали, а за каким страдали и плакали?
6
Да, встретило меня на земле мирное и тихое созидание.
Когда состав сходит с рельс, он, если тяжел и скорость была велика, некоторое время летит по инерции, по прямой, прежде чем начнет распадаться на части. И в летящем уже в бездну, в погибель составе, в каком-нибудь серединном вагоне, в течение некоторого времени может мирно спать на полке дитя. Или играть, или сосать материнскую грудь. В поезде, сошедшем с рельсов, это дополнительное «благополучное» время исчисляется, вероятно, секундами; если же сходит с рельсов огромное государство, то его инерционный полет в пропасть может длиться, я думаю, годы, если не десятилетия.
Где-то там все уж произошло и совершилось, предопределилось на десятилетия вперед, но в маленьком селе, затерявшемся в зелени владимирского ополья, могла все еще струиться хрустальная речка в цветущих лугах, и плуг взрыхлял, переворачивал с боку на бок пласты суглинка, сдобренного навозом, и сельское стадо дремало на полднях, и скрипели телеги, нагруженные снопами, и кудахтали куры, и острые косы вжикали по росистой траве…
Но теперь, в этой главе, говоря о мирном созидании, я имею в виду не земледелие, которым занималась наша семья, хотя само по себе нет ничего прекраснее, чем посеять какое-нибудь семечко, зерно и вырастить из него что-нибудь необходимое и полезное людям.
Дело в том, что мой дедушка Алексей Дмитриевич держал два завода.
…Ну и ахнула вся аудитория, ну и гул пошел по рядам! А из общего гула, оттуда и отсюда, из разных углов и рядов прорезались не сочувствующие, нет, восторженно-визгливые реплики: «А я вам что говорил?!», «А я вам что говорила!», «Цацкались, нянчились… Николая Второго на палец надел – простили. Церкви стал защищать – простили. Икон у себя по всем стенам навешал – простили. В Париже с эмигрантами якшался – простили. В Загорске с патриархом и другими попами якшался – простили. Действительность нашу, счастливую, светлую действительность нашу в рассказах, повестях и очерках критиковал – простили. Стихотворение «Волки» написал, казалось бы, теперь-то можно было понять – все простили. Думали – случайные ошибки, временные заблуждения, а вот оно и открылось!»
Действительно, важно было нашим поколениям на протяжении нескольких десятилетий в книгах про себя и про свое детство, в разных там автобиографиях выделить и подчеркнуть бедность социального происхождения, которая (бедность) приравнивалась почему-то к чистоте. «Чистая биография», «чистая анкета», «чистое прошлое». Чистота. Происходишь из крестьян-бедняков – хорошо. Из безлошадников (их было, наверно, по всей крестьянской России не более одного процента) – прекрасно. Из бескоровников – превосходно.
Но не противопоставляем ли мы в таком случае труд и чистоту как два враждебных, исключающих друг друга понятия? Ведь прежде чем завести (купить на любом базаре) лошадь, или корову, или племенного быка, или жеребца-производителя, прежде чем завести ветряк или водяную мельницу, кузницу или шорное дело, гнуть дуги или гнать деготь и колесную мазь, все-таки нужны были деньги. А откуда они взялись? Деньги – эквивалент труда, так нас учили в школе. А не в школе, так в институте. На лекциях по политэкономии. Можно предположить, что некоторые крестьяне, купившие лошадь, а то и двух, разводящие племенной скот, ставшие мельниками, сначала ограбили кого-нибудь на большой дороге или нашли клад. Но не все же! Не проще ли предположить, что где-то когда-то каким-то образом ими было затрачено большее количество труда, которое превратилось в большее количество денег1.
Пытался ли кто-нибудь проследить, в силу каких дополнительных обстоятельств одно хозяйство начинало крепнуть и расцветать, а другое по-прежнему прозябало?
И не вступим ли мы, если будем говорить, что чем беднее, тем лучше и чище, в очевидное противоречие со здравым смыслом?
Безлошадники не могли бы вывести чистокровного орловского рысака, которым мы и теперь продолжаем гордиться и за которого и теперь получаем за границей чистое золото. Или владимирских битюгов. Безовечники не могли бы создать чистую породу романовской овцы. Бескоровники не могли бы создать сорта русского масла и вологодского масла, которыми бесконкурентно был завален мировой рынок. Горемыки и бедняки, безземельники и малоземельники не вывели бы такие чиста русские сорта яблок, как антоновка или грушовка московская, украинская симиренко или алмаатинский апорт, а также владимирскую вишню, климовский огурец, ростовский лук, нежинские огурчики, рязанскую капусту, кубанскую пшеницу, да мало ли…
Одни безлошадники и безземельники, горемыки и бедняки не смогли бы завалить мировой рынок русским овсом, русскими овчинами, русским воском, русским льном, русской икрой, русскими раками, русским фарфором и хрусталем, русским жемчугом («бурмицкое зерно»), русской эмалью, русским серебром, изделия из которого ценятся почему-то и по сей день в десятки раз дороже другого иностранного серебра. Знаменитая восемьдесят четвертая проба.
Одни безлошадники и бескоровники не могли бы, конечно, ни выигрывать войны, ни расширять пределы государства (пресловутая шестая часть земли), ни снаряжать кругосветные экспедиции. Они не могли бы обеспечить ни расцвета искусства, ни расцвета науки, ни сосредоточения в стране огромных материальных и духовных ценностей.
Может быть, чище и благороднее покупать яйца в Польше, кур во Франции, баранину в Aргентине, а пшеницу в Австралии, Канаде и США; может быть, лучше продавать Рафаэлей, Рембрандтов и Тицианов, нежели собирать их, ломать драгоценные архитектурные сооружения в виде старинных храмов, нежели возводить; может быть, все это чище и лучше, но все-таки нужно признаться, что с одними безлошадниками и бескоровниками не было бы у России ни воинской славы, ни широких пределов, ни Менделеева, ни Павлова, ни Толстого, ни Гоголя, ни Пушкина, ни Чайковского, ни Третьяковской галереи, ни Эрмитажа, ни Петербурга и ни Москвы, ни всего того, что Россия сумела накопить и создать и остатки чего мы вот уже более чем полвека распыляем и все еще не можем до конца распылить.
- Атлант расправил плечи. Книга 3 - Айн Рэнд - Классическая проза
- Том 2. Роковые яйца. Повести, рассказы, фельетоны, очерки 1924–1925 гг. - Михаил Афанасьевич Булгаков - Классическая проза
- Похождения бравого солдата Швейка во время Мировой войны Том II - Ярослав Гашек - Классическая проза
- Луна-парк - Эльза Триоле - Классическая проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Классическая проза