Гипотеза Фиолетового, правда, опровергает современное понятие возникновения разума на нашей планете — эволюция от простейших микроорганизмов до мыслетворящих конструкций, — но зато она поддерживает мое критиканство обязательности единой формы физической организации разума. До чего же все-таки толстокожее существо — человек! Видим же, понимаем, что те же дельфины разумны и — не можем принять их, как равных. Мало того — продолжаем спорить: возможна или нет иная, чем наша, форма разумной жизни!..
Но я совсем отвлекся. Нижайше извиняюсь. Конечно, если я начну излагать все свои мысли по поводу и без, мне не уложиться ни в какие объемистые тома (возникают мыслишки, не жалуется!), но сидит во мне какой-то задиристый бес, так и хочется подзадеть кого-либо да подтолкнуть на что-нибудь. На что-нибудь дельное, конечно. Может быть, я пытаюсь хоть таким образом оправдать оказанную мне честь являться носителем разума и выполнять его назначение — служить прогрессу. Ведь понимаю, что скрывать: инженер-то из меня слабенький получается, почти никудышный. Ничего я не изобрел, ничего не воплотил, даже порученные исследования в своей лаборатории провожу через силу…
Вполне может быть, что и тот случай, который произошел со мной в Гагаринском заповеднике и о котором я собираюсь рассказать, тоже не относится к главному в моей исповеди. Оно так и есть, случай этот не имеет непосредственного отношения к антимирам, но все же мне хочется рассказать о нем. Потому что, во-первых, без изложения его нарушится тот хронологический порядок событий, который я обещал, а во-вторых, в нем скрыта одна из причин моей решимости шагнуть туда, в „анти“ (как это будет выглядеть: небытие? полное распадение организма? бр-р… не знаю…).
Итак — Гагаринский заповедник.
У меня здесь — свое любимое место: небольшая зеленая лужайка в окружении серотелых скромных осинок. Я — меланхолик. Тип, почти вымерший среди людей. И этот неброский уголок с беспрерывным ленивым лопотанием тускло-серебристых листьев как раз по мне. Здесь я чувствую себя, пожалуй, даже лучше, чем на берегу острова Рам-Ки, где меня всегда, насколько я знаю, ждет мой лучший друг дельфин Микки, так по-детски радующийся моему каждому прилету, но не дающий покоя своими бесконечными расспросами обо всем на свете. Двуногих в этом уголке заповедника почти не бывает (а чего им тут делать? — ни острых ощущений, ни броского великолепия пейзажа), я одинок, я валюсь в мягкую траву и лежу, лежу, лежу… Горькие осадки от неудач на работе, вечного недовольства собой и окружающими и даже боль по Марве, к чему я притерпелся давным-давно, как-то сглаживаются, мельчают здесь и порою выветриваются совершенно. Мне хорошо, и никто мне не нужен…
Марва… Марва…
Рука сама тянется к датчику, пальцы сами привычно набирают номер.
— Индекс два ноля — семь семерок — девятьсот девяносто три слушает.
— Марва… Я… Я из заповедника, с нашего места… Марва, ты не смогла бы сейчас же прилететь сюда?
— Митя?!. Что-нибудь случилось?
— Да, Марва, случилось…
— Если ты уверен, что случилось важнее моей работы, то я сейчас же вылечу, Митя.
О, дьявольщина! Как ледяной водой… Разве она сможет помчаться на чей-то зов (а я, кстати, для нее не „кто-нибудь“), не рассчитав предварительно степень необходимости того или иного поступка, помчаться, не раздумывая ни о чем, просто так, по властному толчку души!.. Душа? У нее-то? У Марвы? Есть ли она у нее? Вот уж чего не знаю, того не знаю. Также, как не знаю и того, существует свалившийся на мою голову проклятый Антимир с его нашими загадочными дублерами или нет…
— Нет. Я не уверен, что мое дело важнее твоей работы, — ответил я Марве и грубо отключил датчик. Почти тут же он прожужжал несколько раз, но я не откликнулся.
Проклятье… Проклятье века! Сколько людей, сколько страданий перенесло и переносит из-за этих прекрасных, но холодных созданий! И, конечно, мне обязательно надо было оказаться в числе тех чудаков, которых, видишь ли, не удовлетворяет любовь представительниц своего, „кровного“, вида. Такая уж я, понимаешь, ненасытная личность… Но что поделаешь, все-таки существует она, любовь, с первого взгляда. Да и попробовали бы вы сами не влюбиться в нее с первого взгляда, попробовали бы не влюбиться в Марву! Это просто невозможно, если вы — мужчина (имеется в виду, конечно, что вы представляете Человека-1). Не устоял и я. Правда, сначала я не знал, что она… Нет, нет она не виновата. Марва ничего не скрывала от меня, они вообще не знают, что значит обманывать. Марва сразу же рассказала о себе все, как только я пригласил ее на свидание в первый раз. Тогда ситуация показалась мне просто забавной, и я, как мне казалось, из обыкновенного интереса настаивал на встречах, а когда опомнился — было поздно. Я полюбил ее. И как полюбил!..
Слышу характерный шорох выходящего из пике ветроплана. И вот он, зеленовато-прозрачный, как стрекоза, повисает в полуметре над пушистой гладью лужайки, из него выпрыгивает Марва — старший сотрудник Главного Узла Центра связи, улыбается ослепительно мне, машет божественной ручкой мне и красивыми длинными шагами-прыжками, словно порхая над землей, бежит ко мне. Останавливается около меня, лежащего на траве, протягивает обе руки мне и медленно опускается на корточки рядом со мной. Но я не двигаюсь, нисколько не реагирую на все эти женские штучки-дрючки, и лицо ее — прекрасно-чистое, немыслимо правильное до мельчайших черточек лицо в пышном нимбе белых волос — сразу тускнеет. Глубоко вздохнув, она садится на траву, вытянув вдоль меня свои чудо-ножки, и молча смотрит куда-то в кроны шелестящих и в абсолютном безветрии осинок. Так мы сидим (вернее, сидит-то она, я лежу) очень долго. Может быть, час, может, — два, а может — целую вечность.
— Ну, будет тебе, Митя, — не выдерживает наконец Марва. (Ага, хоть в молчании-то я тебя одолел!)
— А что я? Ничего… — бурчу глухо. — Я же тебе сказал, что мое не важнее твоего, твоей работы…
Марва молчит. Вероятнее всего, она сейчас обидится и уйдет, сядет на свой ветроплан и умчится в голубую высь. (Ах, как это красиво для нее: „в голубую высь“! Нет, она спокойно полетит к себе на работу, которая всегда важнее всего, что бы у тебя ни случилось.)
А Марва не уходит, хотя и видно, что очень обиделась. Она сидит, покусывая алые граненые губы, и молчит. Потом склоняется ко мне и долго-долго смотрит прямо в глаза. И — опять! опять! — я буду не я, если в изумрудных зрачках ее глаз не плещется самая настоящая (человеческая, сказал бы…) боль. Боль, которую я замечал не однажды и которой не мог поверить, считая, что пытаюсь выдать желаемое за действительное.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});