Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ловкий молодой джигит сгреб охапку хвороста у стены, но раздраженный сосед оттолкнул его:
— Да не весь, не весь хватай... торопыга! На растопку хоть оставь...
Стало ясно, что и здесь от рыбаков отвернулась удача. Обычно, когда возвращались они с путины с богатым уловом, ни холод, ни голод, ни тем более усталость не бывали помехой для забористой шутки и хриплого хохота. И куда как светлее становилась тогда их не топленная весь день хибарка, куда оживленней хлопотали они над казаном, заваривая густую рыбацкую уху. А у этих брови, видно, давно насуплены. Камнем лежит на их душах тяжесть неудач,.. Да, мелеющее море что выгоревшее пастбище. Если скудеют выпасы — хиреет скот; если поднимается в море соленость, исчезает рыба. Уходит, шарахается от гибельной соли заливов и мелководья, стремясь туда, где попреснее и поглубже вода. Она уже давно стала пугливой и строптивой, точно одичавший скот в годину бескормицы. И вот за измученной, разбившейся на мелкие косяки ошалевшей рыбой эти люди все лето и осень, не зная ни сна, ни отдыха, гоняются вдали от родного очага, от жен и детей. Однако и здесь, на безлюдье, ни улова им опять, ни заработка. Заметно стало, как отяжелели, будто отупели, рыбаки от невылазной, почти бессмысленной работы. Удивило и то, что даже про жен, про детей не расспрашивают. Всех будто заворожил казан на треноге. Давно подбросили сушняку, и в нем уже закипала понемногу, бормоча и булькая, вода, из-под крышки валил парок, и первый сладкий запах свежей рыбы расходился по лачуге, щекоча ноздри.
Шофер, явно проголодавшийся за долгую дорогу, не выдержал первым.
— Эй, не камни ведь варите! Рыба, небось, давно уже приспела, — сказал он и вытянул шею к котлу. Черный, как головешка, старичок, распоряжавшийся сбоку, с поразительным проворством стукнул его половником по лбу:
— Сядь! Ишь, не терпится работничку...
Подгребая горячие угольки кочергой-косеу, председатель исподлобья покосился на старичка. Был он весьма известен прибрежным аулам. И хотя при рождении нарекли его именем Кошен, однако из-за вздорного характера еще с детства прозывали его в аулах то Зловредным Кошеном, то Неуживчивым Кошеном, а чаще — Упрямым Кошеном. Его упрямство дошло до того, что всю свою жизнь он поступал не иначе как всем назло, наперекор всему, даже здравому смыслу. Упрямый Кошен и сейчас сидел, точно баксы[1] для устрашения малышни: на плечах заскорузлый кожух, на лоб нахлобучена лохматая баранья шапка-борик. Не мигая, в упор смотрел на огонь, иногда косился на баскарму, и в его остекленевших глазах играли отблески пламени. Во всем его облике было что-то строптивое, задиристое, как у старого драчливого козла. Председатель, едва взглянув на него, отвел глаза. Он понял, что занозистому старику, неотступно и настороженно подстерегавшему сейчас каждое его движение, нужна лишь придирка, лишь зацепка... От этого стало как-то даже не по себе, и когда председатель опять потянулся кочергой к огню, рука его, видно, дрогнула, кольцо на черенке звякнуло тонко. Какая-то тягостная тишина повисла в хибарке.
— Холодновато тут у вас. Настоящая промозглая осень... — неуверенно заговорил он, когда молчание стало уже невыносимым. Никто, однако, разговора не поддержал. Хмурые люди безучастно уставились на крутобокий казан посередке. — Верно сказано: земля разнолика, тучи обманчивы. Даже на двух берегах одного моря погода разная. В той стороне, когда мы выезжали из дому, была теплынь. Жир, пожалуй, не застынет. А здесь у вас... ну прямо до костей пробирает.
Кошен будто ждал этого.
— В той стороне? — хмыкнул он. — Это еще в какой такой стороне?!
Жестяной голос его неприятно резанул слух. Председатель невольно скосил на него взгляд и не выдержал, отвернулся.
— Эй! А вы чего молчите?! — Тот уже подал свой хлесткий голос. — Приехал. Сел! Ну и сиди, помалкивай. А то долдонит о какой-то там стороне, где жир не застывает. Нам на этой стороне от этого станет легче? Или мы сами не знаем, что на той стороне тепло, жир не застывает? Или не знаем, что у каждого из нас семья на той стороне — и у меня, и у тебя, и у того, и у этого... теплый очаг? Объявись мы сейчас на той стороне, кому не кинется на шею голопузая малышня? У кого из нас не изболелась душа о своих сопливых мальцах? И кто, скажи, за шесть собачьих месяцев не истосковался по своей бабе? Да любому из нас своя задрипанная бабенка сейчас прямо райской девой покажется! А он... он тут нам, видите ли, про ту сторону расписывает... Да я и без тебя... сидя здесь в этой дыре, прекрасно знаю, что там хорошо! Но что нам в том, что у вас жир не застывает?!
Опять стало тихо в хибарке. Рыбаки, угрюмо молчали, уставясь на огонь, и никак нельзя было определить, то ли поддерживают они сварливого старика, то ли наплевать им уже на все. Только в казане на треноге побулькивало, да кривые сучья под таганом шипели и потрескивали. Только дым ел глаза. Боже упаси задеть сейчас злоязычного упрямца, тем более возразить. Да ведь и он, бедолага, говорит правду, сущую правду. Ну что ж, пусть издевается, хоть душу отведет. Говорят же: в отчаянье и создателя проклянешь...
Старик зло фыркнул:
— На той стороне, значит, жир не застывает?
Председатель, не зная, куда девать руки, начал ковырять кочергой под казаном.
— Эй, люди, скажите на милость... этот что, к нам угли шуровать приехал, а?! — Старик обвел взглядом угрюмых рыбаков. — Вы что, языки проглотили? Скажите ему: угли шуровать мы сами умеем! Если хочет подсобить, пусть по-другому подсобляет. Скажите еще: не только одежда на вас в клочья изодралась, но и душа вся сплошь в прорехах. Эй! Эй! Чего вы все нос в пах уткнули?!
Кошен умолк, но пофыркивал зло, порывисто. И только теперь председатель в первый раз за все время прямо глянул на придирчивого соседа, так усердно ловившего его на каждом слове, на каждом движении. Плоскогрудый, как доска, тощий и сухой старикашка весь, казалось, пылал от гнева. Скулы обострились. Глаза остекленели. Голос срывался, звенел натянутой до предела струной. Да и во все времена так: стоит раззявить ему рот, как настырный, отрывистый голос лез, кажется, в самые уши.
— Всяких начальников видели-перевидели. Иные приезжали — хвост торчком. Можно подумать: посланник божий явился. А проку от них ни на ржавую копейку. Но те-то хоть, как-никак, о житье-бытье нашем спрашивали, а этот... этот...
— Чего спрашивать-то, аксакал? Сам ведь вижу.
— A-а... видишь, значит?! Ну, слава аллаху. И на том спасибо. А то поскольку всевидящий на небе нас не замечает, то уж я подумал, что и начальство на земле поослепло. Выходит, ты еще зрячий. Сам, значит, все видишь. Ну спасибо! Спасибо!..
Председатель сидел, понуро опустив голову, все терпеливо сносил, и, если бы этому старику сейчас вдруг вздумалось вырвать из его рук кочергу и трахнуть по голове, он и тогда бы, наверное, не издал ни звука.
— Жадигер... дорогой! Хорошо все-таки, что приехал... — Кто-то по-медвежьи неуклюже заворочался там, за клубящимся паром котла. И хотя сумрачно было в дымной лачуге, но по густому, из самого нутра идущему утробному голосу, медленно ронявшему слова, по нескладному очертанию сильных покатых плеч председатель узнал его. У этого казаха были на удивление светлые глаза и рыжие волосы, и потому называли его Рыжим Иваном. Приходился он председателю вроде как дальним родственником. Был скуп на слова, сдержанно добродушен, но если уж говорил, то всегда кстати. И веско, не зря к нему так всегда прислушивались. Рыжий Иван замолчал, будто обдумывая все, что намерен сказать, и степенно, с растяжкой продолжал: — Не обижайся на нас. Тем более на старика. Сказать по правде, поклониться надо им всем. Где-где, а в работе себя не щадят. Но что поделаешь... и тут улов никудышний. Все без толку, и силы наши как дым в небо уходят, а неудачи что камень на шее. Тяжело. Случается, и поцапаемся тут между собою... как звери порой рычим друг на друга. Что таить, в гневе под горячую руку и тебе подчас перепадет. Хотя, конечно, понимаем: в нашей неудаче ничьей вины нет. Просто обидно бывает: вот, мол, и он про нас забыл.
— Эй! Эй! Эй, что ты тут мелешь, рыжий черт! Как это «никакой вины нет»?! Стольких мужиков на безлюдье забросил, а сам там, на той стороне, в тепле со своей бабой тешится!.. О нас и знать ничего не желает!.. Живой ты тут или подох — ему все равно!.. И он же, по-твоему, не виноват?! Дитя безгрешное?! Ангелочек небесный?! Святой?! У, пустомеля!..
— Дурень ты. Всю жизнь, как бешеный хорек, на всех кидаешься, за глотку хватаешь. Любого готов искусать, а толку?! Что, золотой гребешок на твоей башке пророс?
— Эй, рыжий пес! Хочешь знать, и ты не больно далеко ускакал, хоть и подстилкой под начальство стелешься! И твой калган не корова украшает. А я правду кому угодно в глаза скажу. Не утаю, не побоюсь! Надо будет — в рожу плюну. Даже в ханское, в царское время ослушнику голову рубили, а язык не трогали. С какой же такой стати мне свой язык жевать, в славное-то время большайбеков?! Все, что хочу, в глаза скажу своему председателю. Знай, я его выбирал. А будешь злить, я не то что баскарме — я и начальству его скажу! И даже начальству начальства скажу! И что ты мне сделаешь? Рот мне зажмешь? Глотку заткнешь? Или, когда я достиг возраста пророка, что... за ослушание мой дряблый отросток отрежешь? Ну, на, режь-режь!