Шрифт:
Интервал:
Закладка:
БЛИСТАТЕЛЬНЫЙ ШПРЕХ
Трудные годы остались позади, и цирк на Фонтанке принарядился вновь, запестрел афишами и анонсами,— теперь уже государственный цирк.
Вспоминая то время, я не могу не вспомнить о Владимире Евсеевиче Герцоге. Не кто другой, как он, помог мне сблизиться с цирком.
Официально Владимир Евсеевич числился инспектором манежа, но терпеть не мог, когда его так звали, и ворчал, хмуря густые, кустистые брови:
— Все новшества, новшества! Звался, как положено, шпрехом. Так нет, перекрестили зачем-то!
Действительно, с давних пор в цирке существует должность шпрехшталмейстера, или сокращенно — шпреха. Должность немаловажная, и потому она неукоснительно доверяется человеку не только внешне представительному, но и до тонкости знающему цирковое дело: тут надо и программу вести, и униформистами, командовать, и поддерживать закулисный порядок. А вот теперь решили отказаться от иноземного слова — шпрехшталмейстер, заменить его более понятным — инспектор манежа.
— Инспектор! — продолжал сокрушаться Владимир Евсеевич. — Это же служебное понятие, не больше. Скучное слово. Ни звучности в нем, ни красоты!
Вскоре ввели еще одну новинку: световое табло, объявляющее антракт. Тут уж Владимир Евсеевич и вовсе впал в негодование:
— Дожили! Надпись электрическая вместо живого голоса! Голосом я что угодно, как угодно могу выразить, а надпись... Она же мертвая, бездушная!
Верно, голосом своим Герцог владел виртуозно. В обыденной жизни тускловатый, на манеже голос его чудесно преображался, становился глубоким и округлым, играющим целой гаммой оттенков. Ну прямо не голос, а оперно-цирковой вокал!
Кстати сказать, злополучное табло просуществовало недолго. Дирекция сама убедилась, что программа от этого сделалась однозвучнее, суше. И опять во всю силу зазвучал великолепный голос Герцога.
Теперь о нашем знакомстве. Произошло оно в директорской ложе, где с некоторых пор я трудился ежевечерне.
Я тогда занимался на Высших курсах при Институте истории искусств, а институт, задумав изучение зрителя, почему-то в первую очередь обратил свое внимание на цирк. К работе этой привлекли группу студентов. Разумеется, я постарался попасть в их число.
Итак, каждый вечер я подымался в директорскую ложу, занимал место у барьера, раскладывал перед собой бумагу, карандаши, доставал часы, а затем настороженно ждал момента, когда зрителей впустят в зал.
Что требовалось от меня? Во-первых, отметить по часам появление первого зрителя, начало представления, длительность каждого антракта и наконец — окончание представления, уход из зала последнего зрителя. А во-вторых, и тут-то нужна была особая сноровка, я должен был по ходу представления фиксировать все реакции зрителей. Институтом была для этого разработана специальная подробнейшая шкала. Она предусматривала буквально все. Все виды аплодисментов: на выход артиста, на трюк, на поклон, на концовку номера. Все разновидности смеха: смех общий и единичный, взрывами и затяжной, обрывистый и переходящий в хохот. И еще предусматривались возгласы, кашель, шиканье, общий шум, топот ног... Словом, весь вечер я был прикован к залу.
Кабинет директора находился по соседству с ложей, и Герцог, наведываясь туда по служебным надобностям, не мог не заметить моих стараний. Иной раз он поглядывал в мою сторону, но не заговаривал. Впрочем, подобной чести я и не ожидал. Я был всего-навсего скромным студентом-учетчиком, тогда как Герцог... Он казался мне почти небожителем, пришельцем с той, с закулисной, сладостно неведомой стороны.
И все же однажды он заговорил:
— Прошу извинить, молодой человек. Хотелось бы знать, какую цель преследует ваша работа?
Польщенный такой заинтересованностью, я поспешил показать учетный лист, разграфленный по вертикали и горизонтали. Сюда вот заносятся реакции зрителей, сюда — распорядок программы и каждого номера. Затем вычерчивается кривая, и она позволяет судить...
— Ах, вот как! Чрезвычайно интересно! — перебил меня Герцог. — И о чем же, собственно, можно судить?
— О зрителе, конечно! О том, как в каждом данном случае принимал он представление!
— Ах, вот как! — повторил Герцог, смерив меня несколько странным взглядом — одновременно и проницательным и ироничным.
Однако тем и ограничился. Откланялся и ушел. Настоящий разговор произошел спустя несколько дней.
— Размышлял я о вашей работе, — начал Герцог, войдя в ложу и расположившись подле меня (представление закончилось минут десять назад, я уже собирался уходить). — Специальными познаниями, конечно, не обладаю. Возможно, выскажусь не по-научному. И все же так считаю: однобокая у вас работа, без должной полезности!
Я почувствовал себя уязвленным и даже приподнялся протестующе.
— Да нет, молодой человек, я обижать вас не намерен, — продолжал Герцог. — Подумайте лучше сами... Ну ладно, произвели вы свои записи. Предположим, точнейшим образом произвели. А дальше что? Польза от них какая? Что могут они объяснить по существу? Ровным счетом ничего!.. Беда в том, что вы учитываете только лишь зрителя. У вас получается так, будто он, этот зритель, ведет себя по-разному, а то, что происходит на
манеже, всегда одинаково. Но ведь это не так. Артист — такой же живой человек. Сегодня он может отработать номер с подъемом, с куражом, а завтра, напротив, вяло, или, как мы иногда говорим, по-ватному. Именно потому и зритель воспринимает неодинаково... Нет, так нельзя! Ваши записи в равной мере должны учитывать и артиста, и зрителя. Только тогда картина станет ясной, понятной. Согласны со мной?
Я не нашелся, что ответить. Только что, несколько минут назад, я считал, что дело, порученное мне, имеет несомненную ценность и что оно всесторонне продумано. А вот сейчас...
— Ладно! — сжалился Герцог, видя мое замешательство.— Торопиться не будем. Сами во всем разберетесь. Хочу, однако, дать один совет. Хоть и директорская эта ложа, далеко не все из нее видно. Нельзя вам довольствоваться одной этой ложей. Надо к артисту приглядеться, быть к нему поближе... Будет время, приходите за кулисы!
И он ушел, ласково притронувшись ладонью к моему плечу.
Прийти за кулисы! Ничего лучшего я и ждать не мог. Это приглашение счастливейшим образом совпадало с моими желаниями. И потому, подыскав себе замену, я в ближайший вечер отправился в еще неведомый мне закулисный мир.
Цирковые кулисы на театральные не похожи. По существу, к ним относится лишь пространство возле форганга, то есть того занавеса, из-за которого артисты выходят на манеж. До того я видел этот занавес только из зала — красивый, бархатный, яркий. Здесь же увидел его обратную сторону — подкладочную, темнохолщовую, с заплатами. И остановился невдалеке, чтобы хорошенько все разглядеть.
До начала программы оставалось не менее часа, и у форганга никого еще не было. Зато в широком коридоре, пролегающем до самой конюшни, было многолюдно. Там бегали дети, судачили женщины, проходили артисты, к началу представления возвращающиеся из города. Закулисный коридор в этот час напоминал оживленную улицу, и только воздух конюшни, остро проникая всюду, подсказывал, что если это и улица, то особенная, цирковая.
Я не сразу заметил появившегося откуда-то сбоку Герцога. Да и выглядел он сейчас иначе, чем на манеже: фигурой казался тщедушнее, ростом ниже, затрапезная куртка на плечах. Заметив меня, но ограничившись молчаливым кивком, Герцог направился к униформистам: собравшись в комнате отдыха, они сражались в домино и шашки. Переговорил о чем-то, переспросил: «Все ясно?»— и ушел. Я же остался стоять, смотреть.
После первого звонка у форганга сделалось оживленнее. Покончив с игрой, униформисты стали передвигать аппаратуру, освобождать ее от чехлов, и она засверкала эмалью, полировкой. Появилась дрессировщица собачек, под ее присмотром вдоль стены расставили клетки с болонками и шпицами. Собачки сидели смирно, показывая розовые язычки. Лошадь вышла из конюшни. У нее был массивный лоснящийся круп, пегая грива, мохнатые бабки на ногах. Собачки взвизгнули, точно приветствуя лошадь, а она, отозвавшись негромким ржанием, важно проследовала дальше, навстречу своему хозяину, конному жонглеру... Один за другим появлялись теперь артисты, занятые в первом отделении. Коверный клоун в таком пестром костюме, что в глазах зарябило. Эквилибрист в мохнатом халате, точно купальщик. Воздушная гимнастка в сандалиях, громко и жестко стучавших деревянными подошвами. Скинув халатик, оставшись в голубом трико, она высвободила из сандалий легкие туфельки и начала разминаться: руки на бедра и крутые повороты, крутые наклоны всем корпусом — вперед, назад, влево, вправо, снова вперед...
Тут и второй звонок. На этот раз униформисты вышли к форгангу в полном параде: мундиры с позументами, наискось, через грудь, шнуры с золотыми кистями. Сразу сделалось празднично и будто света прибавилось. И наконец последним, самым последним вышел к форгангу сам Герцог. Да, это был он — Владимир Евсеевич Герцог, инспектор манежа. Однако неузнаваемый, подобный божеству, если можно представить себе божество облаченным во фрак с панцирно-крахмальной грудью. Это божество излучало нестерпимый блеск. Блеск пронзительно зорких глаз. Набриолиненных волос. Запонок в белоснежных манжетах. Лакированных туфель...
- Рябиновый дождь - Витаутас Петкявичюс - Советская классическая проза
- Победитель шведов - Юрий Трифонов - Советская классическая проза
- Молодой человек - Борис Ямпольский - Советская классическая проза
- Невидимый фронт - Юрий Усыченко - Советская классическая проза
- Где эта улица, где этот дом - Евгений Захарович Воробьев - Разное / Детская проза / О войне / Советская классическая проза