Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но почему "сила духа русской народности" должна была непременно пониматься как "стремление... ко всемирности и всечеловечности"? Почему "стать настоящим русским" должно было непременно означать "стать братом всех людей"? Не было ли казуистики и скрытого умысла в этой притянутой за уши аналогии? Ведь если заглянуть вперед, в историю, даже те потомки, которые не обладали даром "предчувствия" известным за Ф.М. Достоевским, оказались свидетелями того, что, провозгласив пророком не себя, а А.С. Пушкина, Ф.М. Достоевский лишь позволил другим признать пророчество не за Пушкиным, а за собой. Однако с темой "пророчества" у автора пушкинской Речи могли быть и личные расчеты.
"Достоевский безмерно страдал от эпилепсии, - замечает Б.И. Бурсов, но и бесконечно дорожил ею как условием пророческого дара.
У Достовского был специфический интерес к Корану, который несколько раз упоминается в его произведениях, в частности, в 'Преступлении и наказании' и в 'Идиоте'. Создатель Корана, Магомет, был эпилептиком. Уже в этом своеобразном сближении себя с Магометом выдана претензия Достоевского на пророчество..." (51).
Но что мог вкладывать Достоевский в идею "пророчества"? Конечно, в кружке, в котором он начинал литературную карьеру, то есть, в кружке, в котором ему была нанесена первая и смертельная обида В.Г. Белинским, "пророчество" или "мессианизм" были обиходными терминами, усвоенными в контексте учения Гегеля о познании духом самого себя. И если справедливо сказать, что в России мода на Гегеля была сведена к моде на психологию, а точнее, на прагматический опыт отдельного человека (опыт, от которого сам Гегель позднее предрекал читателей), то ответственность за превратности моды лежала прежде всего на В.Г. Белинском. Конечно, в личном опыте Ф.М. Достоевского "пророчество" могло мыслиться в более ограниченном контексте, а именно, с отсылкой на реальное лицо, сознательно построившее жизнь по модели высшего духа и пророка, каким был Михаил Бакунин, друг и недруг обидчика Белинского (52).
Хотя к моменту создания пушкинской Речи ни Белинского, ни Бакунина давно уже не было в живых, Бакунин оказался увековеченным в качестве типического характера "лишнего человека", а в терминах Достоевского, "скитальца", причем, никем иным, как живым и здравствующим Тургеневым. Мне скажут, что и после появления "Рудина" (Бакунина) в первых двух номерах "Современника" за 1856 год прошло чуть ли не двадцать пять лет, что ставит под сомнение мысль о том, что рассуждения об Онегине как о "русском скитальце" и "лишнем человеке", а о Пушкине, как создателе их типического образа, могли быть связаны у Достоевского с тургеневским романом. Конечно, 25 лет представляют собой большой срок для литературной памяти поколений даже с учетом того общественного резонанса, который получили, как напоминает нам Лидия Гинзбург, проблемы типизации тургеневского "Рудина" (53). Но даже если "Рудин" уже не вызывал в памяти Достоевского (и Тургенева) мысль о "пророке" Бакунине, контекст романа "Бесы", в котором прототипом Ставрогина мог оказаться тот же Бакунин (54), мог послужить толчком к возрождению памяти о нем. Клубок затянется еще туже, если учесть, что в "Бесах" пародировался и сам Тургенев, у которого первоначальная пародия на пророка Бакунина была заимствована.
Не следует упускать из виду, что Достоевский обратился к забытому понятию "лишних людей" в пору реальной конкуренции с номинальным "пророком" Пушкиным и реальным "пророком" Тургеневым. Получалось, что, оказавшись двойником Мышкина и, соответственно, Ставрогина, Рудина и Бакунина, Онегин замкнул мессианский круг для Достоевского. К 1880 году, то есть к году создания Достоевским пушкинской Речи, пророк Тургенев, автор "Рудина", реально перенявший у Пушкина, создателя "Евгения Онегина", пророческий титул, оказывался в долгу перед Достоевским, завершившим цикл "лишний человек" - "скиталец" - "подпольный человек" и, стало быть, получившим право на пророческий титул. И всего этого Достоевский мог добиться одной почтительной ссылкой на Гоголя.
Конечно, говоря о пророческом даре Пушкина, Достоевский позволил себе отступление от контекста, в котором "пророчество" осмыслялось В.Г. Белинским. Более того, отводя пророку Пушкину роль великого "угадывателя", поэта со "всемирною отзывчивостью", Достоевский мог иметь в виду как собственную репутацию писателя с даром "угадывания", так и пророческий дар своего персонажа Мышкина. И если тема преемственности пророков действительно обладала каким-то подтекстом, то не исключено, что этот подтекст был сочинен не без оглядки на М.Е. Салтыкова-Щедрина, в свое время отметившего в "Идиоте" "область предвидений и предчувствий". И все же ни в ту минуту, когда пушкинской Речи единодушно внимали друзья и враги, ни гораздо позже, когда магические чары брошенного Достоевским слова уже перестали действовать, обратив, как в пушкинской сказке, воодушевленную единым порывом толпу в те же два враждующих лагеря, загадка двойничества Онегин-Мышкин, "отрицательный" и "идеальный" типы, и, наконец, "угадчик" и "пророк", никому не бросилась в глаза. Парадоксально, что магический эффект пушкинской Речи был впоследствии объяснен Львом Шестовым ее литературностью.
"Рассказывают, что все, присутствующие на пушкинском празднестве, были необычайно тронуты речью Достоевского, - пишет Лев Шестов. - Многие даже плакали. Но чему же тут дивиться? Ведь слова оратора были приняты слушателями за литературу. Отчего же не умилиться и не поплакать? Самая обыкновенная история" (55).
На следующий же день после пушкинской Речи, в полдень, то есть не дожидаясь вечера и нарушив тем самым годами сложившийся ритуал, связанный с ночной перепиской с женой, Ф.М. Достоевский взволнованно выплескивает подробности своего триумфа.
"Нет, Аня, нет, никогда ты не можешь представить себе и вообразить того эффекта, который произвела она! Что петербургские успехи мои!: ничто, нуль, сравнительно с этим!.. Когда же я провозгласил в конце о всемирном единении людей, то зала была как в истерике, когда я закончил - я не скажу тебе про рев, про вопль восторга: люди незнакомые между публикой плакали, рыдали, обнимали друг друга и клялись, друг другу быть лучшими, не ненавидеть впредь друг друга, а любить. Порядок заседания нарушился: все ринулись ко мне на эстраду..." (56).
Судя по тому, что реально произошло, то есть судя по тому, что каждая из враждующих сторон поспешила отложить собственные убеждения, подвергнув их проверке прямо в зале, так сказать, в самый логоцентрический момент произнесения Достоевским пушкинской Речи, эффект превзошел все ожидания. Зала "была в истрике", а оратор на гребне славы. "Тургенев, про которого я ввернул доброе слово в моей речи, бросился меня обнимать со слезами, Анненков подбежал жать мою руку и цаловать меня в плечо", - писал Достоевский жене. И если тургеневский порыв нашел какое-либо объяснение в сознании победителя Ф.М. Достоевского, то не исключено, что объяснение это включало лестную мысль о том, что он, Достоевский, выполнил дело западника Тургенева лучше самого Тургенева. Но как, спросим мы, какими средствами добился Ф.М. Достоевский такого неожиданного чуда, примирив, хотя бы на мгновение, враждующие стороны, при этом намереваясь, во всяком случае, декларативно, отстоять значение А.С. Пушкина как поэта мирового масштаба?
Триумфом пушкинской Речи, закрепившим за Ф.М. Достоевским имя пророка, не закончилась его вовлеченность в историю отстаивания "наших убеждений".
"По окончании Пушкинского праздника, - напоминает нам Игорь Волгин, Победоносцев сдержанно, не вдаваясь в подробности, поздравляет Достоевского с успехом. И - вслед за поздравлениями посылает ему 'Варшавский дневник' со статьей Константина Леонтьева" (57).
Вероятно, почувствовав молчаливый подтекст в жесте Победоносцева, отправившего Достоевскому уничтожительную статью Константина Леонтьева без комментариев, Достоевский все же не решается прямо адресовать свою досаду Победоносцеву, перенеся ее на оценку статьи Леонтьева. Ответ Достоевского суммирует В.Л. Комарович.
"Благодарю за присылку "Варшавского дневника", - писал он тогда Победоносцеву. - Леонтьев в конце концов немного еретик - заметили Вы это? Впрочем, об этом поговорю с Вами лично... в его суждениях есть много любопытного". Что слова эти не совсем искренни, что спокойное любопытство лишь фраза, за которой кроется некоторая доля растерянности и много раздражения - видно из сопоставления этого места письма к Победоносцеву с одновременной заметкой в "Записной книжке": Г-н Леонтьев продолжает извергать на меня завистливую брань. Но что же я ему могу отвечать?" (58).
Оказалось, что К.Н. Леонтьев не готов был дать Достоевскому кредита ни в чем, кроме иронического "доброго чувства к людям", которое Ф.М. Достоевский мог с наслаждением вернуть ему назад, что, впрочем и не замедлил сделать (59). Но чем можно объяснить тот факт, что, готовя пушкинскую Речь с декларативным намерением уничтожить либералов, Достоевский оказался критикуем "единомышленниками" за либеральные мысли, отдолженные им из словаря "врагов"? А как понимать то, что Достоевский все же преуспел в том, чтобы подарить России идею единения, которой дарить не собирался, но которой, вероятно, России не хватало больше всего, и оказался вознагражденным за непоследовательность и ренегатство, то есть за ту "фальшь", которую ему не мог впоследствии простить Тургенев? А не было ли в самом обещании постоять за "коренные наши убеждения", данном К.Н. Победоносцеву, намека на казуистическую логику, сформулированную персонажем его художественного произведения?
- Сама себе фея - Анастасия Лав - Прочие приключения / Русская классическая проза / Современные любовные романы
- Понял - Семен Подъячев - Русская классическая проза
- Ожидание - Михаил Лайков - Русская классическая проза
- Забытые крылья - Наталья Лирник - Детектив / Русская классическая проза
- снарк снарк: Чагинск. Книга 1 - Эдуард Николаевич Веркин - Русская классическая проза