Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«То есть кончить тем, с чего ты начала?» — спрашивает кто-то.
«Кто? Неужели Марк? Неужели она не подумала, а вслух сказала эти страшные слова?»
Она в страхе поднимает голову. Садится на кушетке. Берет руку Штейнбаха и целует ее.
— Марк, прости меня.
Как обожженный, он выдергивает руку и обнимает Маню.
— Ты меня прости. Найди в своем сердце жалость для меня. Будь справедлива. Не будь ко мне жестокой.
— Марк, что ты говоришь?
— Что бы ты ни услышала, дай мне слово, что не проклянешь меня! Дай мне слово, что ты не ссудишь меня, не выслушав оправдания. Разве все, что я делал, не делалось только к твоему счастью, к твоему спасению?
— Марк, мне страшно, я никогда не видела тебя таким.
— Маня, близок час испытанья твоей любви ко мне. До завтра! Я уезжаю. Ты будешь меня ждать?
— Да, да, да. Вернись скорей, скорей.
— Ты не… не придешь ни к какому решению без меня?
— Нет. Без тебя? Нет.
— Поклянись мне, Маня!
— Клянусь.
Он покрывает пламенными поцелуями ее лицо. Она с ужасом чувствует отчаяние в его объятии. И этого отчаяния он не может скрыть. Кто знает? Не последняя ли это ласка ее? Не оттолкнет ли она его с ненавистью, когда он вернется? Не назовет ли врагом, отнявшим ее счастье?
Они расходятся, погруженные каждый в свой внутренний мир, полные настоящим, гадая о будущем. Они забыли, что колеса бездушной машины, глухой к живым человеческим чувствам, уже захватили их своими зубьями. А судьба, равнодушная к победителям и побежденным, таинственно и немолчно плетет между тем непостижимый для человеческого разума, сложный узор жизни.
Со свечой в руке и с биноклем Маня сходит с бельведера, откуда днем открывается далекий горизонт. Она смотрела вслед уезжавшему Марку, пока светящиеся точки экипажных фонарей не растаяли в густом мраке.
Она сходит, слабо улыбаясь, по винтовой лестнице. Марк тоже наверное смотрел назад и видел огонек ее свечи.
Как болит голова! Который это час?
В зале она останавливается На что намекал Марк? Чего боится он? Как может быть виноватым он перед нею — безмерно виноватой перед ним?
Она долго стоит в темной зале, задумавшись. Старается что-то вспомнить, что-то выяснить. Потом медленно идет в кабинет мужа и зажигает электричество.
Вот опять перед нею прекрасное и трагическое лицо этой женщины, покончившей жизнь самоубийством.
Вся подавшись вперед, вытянув шею и полуоткрыв губы, стоит перед нею Маня. Совсем как тогда, в Москве. И смотрит в бездонные глаза еврейки. Что знают они? Что говорят? Куда зовут? Откуда этот ужас, струйкой холода бегущий по телу? И кто, Таинственный, столкнул их здесь, в этом огромном мире, живую и мертвую? В чем смысл и значение этого влекущего взгляда? Почему нельзя оторваться от этого лица?
Что-то брезжит. Смутно брезжит впереди. Словно во мраке забелел новый манящий, неведомый суть. Не его ли бессознательно всегда предчувствовала Маня?
— Кто это? Ты, Маня? — спрашивает фрау Кеслер. — Ох, как ты бледна! Чего ты испугалась сейчас?
— Постой, Агата! Не запирай террасу! Я гулять пойду.
— Ночью?
— Только половина двенадцатого. И я так привыкла.
— Ну, так надо отвыкать! — сердито говорит фрау Кеслер, выходя за Маней на террасу. — Ты не слышала, что рассказывали Горленко? Как на Галагана напали? Я прямо дрожу от страха за Марка Александровича. Когда, наконец, мы вернемся в Париж? Я и празднику твоему не рада. Если б Федор Филиппович не остался здесь ночевать…
— Разве он здесь?
— Марк Александрович просил его остаться.
Маня садится на ступеньки и смотрит на звезды, проглядывающие сквозь ветви лип.
— Все было и будет, Агата. Возвращается старое. Но ты не волнуйся. Послезавтра мы уедем. Можешь укладываться.
— Gott sei Dank! [60] А твои именины как же?
— Об этом не стоит и думать. Нам не до празднеств теперь.
— Откровенно говоря, мне здесь нравилось прежде, но теперь я разучилась спать. Что за варварская страна! Грабят, стреляют, убивают. Бог знает что!
— Тсс!
Приложив палец к губам, Маня глядит во мрак. Чьи-то шаги почудились ей.
— Ты слышала? — шепотом спрашивает фрау Кеслер.
— Да… да… Но это сторож, должно быть. Остап, это вы?
Мрак молчит.
— Уйдем! Um Gottes Namen… [61]
— Уходи. Я не могу спать, Агата. Нет, останься! Не бросай меня здесь! Я с ума сойду, если останусь сейчас со своими мыслями. Сядь, слушай, я встретила Нелидова.
— Из-за этого ты плачешь?
— Не стоит плакать, по-твоему?
— Э, глупая женщина! Ведь он уже женат. И любит жену. А тебе чего не хватает? Богата, знаменита. Дочь есть. Муж обожает. Такой дом, такое имение…
— Я никогда уже не вернусь сюда, Агата! Слышишь, никогда! Я скажу Марку, чтоб эту землю он отдал.
— Кому?
— Тем, кто имеет на нее право. А этот дом пусть он сравняет с землей! И помни это, Агата, если я умру и не успею сказать сама Марку и не успею написать…
«Она бредит, — думает фрау Кеслер. — Она ненормальна.»
— Дай мне обещание, Агата, что ты передашь ему эти слова, мою последнюю волю. Даешь обещание?
— Да, да, да, безумная женщина!
— Я не хочу, чтоб крестьянские дети шумели в этих комнатах, где я любила. Не хочу, чтоб чужие люди смеялись и болтали там, где я страдала. Ни больниц, ни школ не будет в этом доме, где я была счастлива, где живет призрак моей юности! Парк пусть будет общим достоянием! Грустно только, что в нем останется могила Яна. Агата, знаешь? Я хотела бы, чтоб этот дом сожгли. Мне приятна эта мысль!
— Замолчи! Мне жутко тебя слушать.
— Разве не возмущает тебя гулянье на кладбищах и смех около могил? А здесь могила моего прошлого. Ах, Агата, как я устала! Вся радость моя погибла. Сила моя исчезла. Плыву по теченью. Не знаю, что ждет меня завтра. Чувствую только, что стою у порога и дверь приоткрыта. Куда? К жизни? К смерти? Ничего не знаю…
Фрау Кеслер опять страшно от этих слов и этого голоса.
— Полно, полно, деточка! Ты вернешься на сцену. Все отболит, все забудется.
— Может быть, может быть, еще вернусь на сцену. А потом? Сама не знаю, что потом… Чувствую только, что надо чем-нибудь великим наполнить душу. Иначе погибну.
Шуршат кусты. Фрау Кеслер хватает руку Мани.
— Слышишь?
— Какой ветер, когда ни одна ветка вверху не шелохнется? Уйдем, ради Бога! Запрем двери.
— Ее бойся. Наверно, собака. Марк котел их спустить.
Вдруг слабый вскрик вторгается в ночную дрему. Глухой стук, затем торопливый бег шагов. Кусты трещат вдали.
Все смолкает.
В ужасе обе женщины глядят друг на друга.
— Принеси фонарь, — шепчет Маня разом высохшими губами.
— Я разбужу Федора Филипповича… Mein Gott…[62]
— Не надо. Тише! Неси фонарь.
Через минуту, которая Мане в этой тьме и одиночестве показалась вечностью, фрау Кеслер выходит на террасу, зажав в руке фонарик.
— Куда ты? Ради Бога, Маня, не ходи!
Но Маня уже внизу. Тогда фрау Кеслер впотьмах, еле различая ступени, спускается на дорожку.
Они идут беззвучно, шаг за шагом. Парк спит. Не шелохнется ни одна Еетка.
Это было где-то здесь, вблизи террасы. Маня направляет свет фонаря на дорожку, и фрау Кеслер отступает.
На дороге лежит человек вниз лицом. Странно раскинуты руки. Картуз валяется неподалеку.
Фрау Кеслер убегает с криком. Маня остается. Ей надо видеть это лицо. Она догадывается, она все почти поняла.
Легкий, знакомый условный стук. Роза встрепенулась, погасила свечу. Тихонько отворяет она окно, и Зяма прыгает в комнату.
— Когда ты вернулся?
— Это все равно. Я пришел проститься.
— Зяма, ради Бога, нынче же в ночь уезжай! За тобой… за нами следят.
— Теперь уже никто следить не будет. Можешь спать спокойно.
Он встретил ее под обрывом, как обещал, когда сумерки пали на землю. И оба молча, дрожа от волнения, они прошли рука в руке недолгий путь до леса. Ни взглядом, ни лаской не обменялись они за эти минуты. Уста молчали, и не сливались души. И печален был этот путь их к счастью. Как будто не было у них выбора и своей вола Как будто двое обреченных шли в священную рощу к мрачному храму богини, чтоб жертвой умилостивить судьбу. И только когда дубы Гая бросили на них свою тень, Маня узнала место, где в первый раз Нелидов обнял ее. Сама судьба вела их сюда.
Когда они очнулись, уже спустилась ночь. И небо загорелось огнями.
Они сидят, тесно обнявшись, прислонившись к старому дубу, который видел расцвет их любви, который видит теперь закат их счастья. Утолена жажда земной радости, и уже звучат иные голоса. Уже зовут молчавшие до этой минуты суровые веления. В душу крадется холод, предвестник разлуки. И опять брезжит вдали забытый в любовном экстазе неизбежный путь, скорбный путь по унылой равнине с душой одинокой и томимой, тоской о невозможном, со жгучим воспоминанием об утраченном навсегда.