Все время, пока перед ними одна за другою открывались рогатки, Арамис сидел чуть дыша; можно было расслышать, как у него в груди колотится сердце. Узник, забившись в угол, не подавал признаков жизни. Наконец толчок, более резкий, чем все предыдущие, оповестил их о том, что последняя сточная канава осталась уже позади. За каретой захлопнулись последние ворота, выходившие на улицу Сент-Антуан. Ни справа, ни слева — нигде больше не было стен; повсюду небо, повсюду свобода, повсюду жизнь. Лошади, сдерживаемые сильной рукой, медленно трусили до середины предместья. Отсюда они пошли рысью.
Мало-помалу, оттого ли, что они постепенно разгорячились, или оттого, что их подгоняли, они набирали все большую и большую скорость, и уже в Берси карета, казалось, летела. Не замедляя хода, неслись они так вплоть до Вильнев-Сен-Жорж, где их ожидала подстава. Затем вместо пары дальше к Мелену карету повезла уже четверка. На мгновение они остановились посреди Сенарского леса. Приказание остановиться было отдано, очевидно, заранее, так как Арамис не подал к этому ни малейшего знака.
— Что случилось? — спросил узник, точно пробуждаясь от долгого сна.
— Монсеньор, прежде чем ехать дальше, я должен побеседовать с вашим высочеством.
— Подождем более удобного случая, сударь.
— Лучшего случая не представится, ваше высочество; мы среди леса, и никто не услышит нас.
— А кучер?
— Кучер этой подставы глухонемой.
— Я к вашим услугам, господин д’Эрбле.
— Угодно ли вам остаться в карете?
— Да, мне здесь удобно, и я ее полюбил; ведь в ней я вернулся на волю.
— Подождите, монсеньор… нужно принять еще одну меру предосторожности. Мы на большой дороге; тут могут проехать верховые или кареты и, увидев нас, подумают, что с нами стряслась какая-нибудь беда. Если они предложат нам помощь, это будет для нас чрезвычайно стеснительно.
— Прикажите кучеру выехать на какую-нибудь боковую дорогу.
— Я так и предполагал, монсеньор.
Прикоснувшись к немому, Арамис указал ему, что нужно сделать. Тот, сойдя с козел, взял лошадей под уздцы и отвел их на заросшую густою травой извилистую тропу, где в эту безлунную ночь царила тьма, столь же непроницаемая, как за пологом, который чернее черных чернил.
— Слушаю вас, — сказал принц Арамису, — но чем это вы занялись?
— Разряжаю свои пистолеты, так как теперь, монсеньор, они нам уже не понадобятся.
XXXVI. Искуситель
— Мой принц, — начал, оборачиваясь к своему спутнику, Арамис, — хотя я не более чем жалкое, немощное создание, хотя ум у меня не более чем посредственный, хотя я один из низших в ряду разумных существ, тем не менее мне всегда удавалось, говоря с людьми, проникать в их самые сокровенные мысли, читая эти мысли на их лице, этой живой маске, наброшенной на наш разум, чтобы скрывать его истинные движения. Но сейчас, в этой кромешной тьме, при той сдержанности, которую я встречаю в вас, я ничего не могу прочесть в ваших чертах, и я предчувствую, сколько труда мне предстоит положить, чтобы добиться от вас полной искренности. Итак, умоляю вас, не из любви ко мне, ибо подданный не должен иметь веса на тех весах, что держат в своих руках короли, но из любви к себе самому, запомните каждое мое слово, каждую интонацию моего голоса, поскольку в серьезных обстоятельствах, в которых мы с вами вскоре окажемся, они приобретут такой смысл и такое значение, каких никогда еще не имело ни одно слово, произнесенное на нашей земле.
— Слушаю, — повторил принц с решимостью в голосе, — слушаю, ничего не домогаясь от вас и, что бы вы ни сказали, ничего не боюсь.
И он еще глубже уселся на мягкие подушки кареты, стремясь не только быть невидимым своему спутнику, но и не подавать никаких признаков жизни.
Кругом была непроглядная ночь. Густая и непроницаемая мгла опускалась, казалось, с верхушек переплетающихся ветвями деревьев. В карете было совершенно темно: ее плотный верх не пропустил бы в нее ни малейшей частички света даже в том случае, если бы какой-нибудь светящейся точке и удалось пробиться сквозь клубившийся на лесной дороге туман.
— Монсеньор, — продолжал Арамис, — вам известна история нынешних правителей Франции. Король провел свое детство в таком же затворничестве, как то, в котором протекли ваши детские годы, в такой же скудости и такой же безвестности. Только вместо рабства тюрьмы, безвестности, одиночества и скудости, скрытых от людских взоров, ему пришлось терпеть все обиды, все несчастья и унижения на виду у всех, под лучами беспощадного солнца, имя которому — королевская власть. Ведь трон залит таким сиянием, что даже небольшое пятно на нем кажется несмываемой грязью, и всякий ореол славы на его фоне представляется только пятном. Король страдал, он злопамятен, и он будет мстить. Он будет плохим королем. Не стану утверждать, что он прольет столько же крови, сколько пролил Людовик Одиннадцатый или Карл Девятый, — он не испытал в прошлом таких оскорблений, какие испытали они, — но все же он будет лить кровь и поглотит и государственную казну, и состояние своих подданных, потому что в свое время ему были ведомы и унижения, и нужды в деньгах. Сравнивая достоинства и недостатки короля Франции, я прежде всего стараюсь внести успокоение в свою совесть, и моя совесть оправдывает меня.
Арамис сделал паузу. Он остановился не с тем, чтобы вслушаться, не нарушена ли чем-нибудь тишина леса, но с тем, чтобы в глубине души еще раз проверить высказанную им мысль и дать ей время запечатлеться в уме его собеседника.
— Все, что свершает бог, делается ко благу, — продолжал ваннский епископ, — я в этом до того убежден, что уже давно приветствовал его выбор, павший на меня и сделавший меня хранителем той самой тайны, которую я помог вам раскрыть. Богу, который осуществляет высшую справедливость и который предвидит решительно все, для выполнения великого дела понадобилось острое, стойкое, не останавливающееся ни перед чем орудие. Это орудие — я. Во мне есть и необходимая острота, и упорство, и стойкость; я правлю окутанным тайной народом, взявшим себе девизом девиз самого бога: patiens quia aeternus — терпелив, ибо вечен.
Принц взглянул на своего собеседника.
— Я угадываю, ваше высочество, — заметил Арамис, — что вы подняли только что голову и что народ, о котором я сейчас вспомнил и которым я управляю, поверг вас в изумление. Вы не знали, что имеете дело с королем. Да, ваше высочество, вы имеете дело с королем, но с королем смиренного, обездоленного народа: смиренного, потому что вся сила его в унижении; обездоленного, потому что никогда или почти никогда народ мой не жнет в этом мире того, что посеял, и не вкушает плодов, что взрастил. Он трудится ради высшей идеи, он накопляет по крупицам свое могущество, чтобы наделить им избранника, и, собирая каплю по капле свой пот, создает вокруг него облако, которое гений этого человека, в свою очередь, должен превратить в ореол, позлащенный лучами всех корон христианского мира. Такой человек сейчас подле вас, мой принц. Теперь вы видите, что он извлек вас из бездны ради воплощения великого замысла и что ради этого замысла он хочет вознести вас над любой земной властью, над собою самим.