Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последние годы казалось, что след печали все резче обозначается на лице Голсуорси. На международных писательских конгрессах, признанным главой которых он являлся, ему воздавали почести, но в то же время он становился все более одиноким и явно сознавал это. С терпением и снисходительностью присматривался он к сутолоке более напористых и шумных поколений, будучи, собственно, осужден восседать на почетном троне одиночества. Когда он как повествователь еще только приближался к вершинам своего искусства, мир уже интересовали совсем иные вещи и вопросы, далекие от тихой элегичности его «Саги»; деликатному и мудрому джентльмену все это должно было напоминать стадо обезьян, крикливо глумящихся над дорогими его сердцу проблемами семьи, любви, человеческого достоинства. Все, что он хотел озарить золотым солнцем своей зрелости, полетело к черту. В то время когда у нас его начинали читать, он представлял собой, с точки зрения молодой Англии, литературную реликвию, чтиво для старых дев, нечто совершенно отжившее. Не забуду, как в последний раз я видел его в Гааге[261]. Он был совершенно одинок среди щебечущих группок, от которых его отделяла пропасть. Было просто мучительно убеждаться на его примере, что слава таит в себе страшное одиночество.
Удивительно, каким странным образом распоряжается мир духовными ценностями. У природы, несмотря на все ее изобилие, хватает места для белого лебедя и для черной вороны, для бабочки-однодневки и для столетней улитки. Но как только получили признание Лоуренс[262], Джойс и другие божьи твари, для Голсуорси больше не было места. Он стал, как говорится, пройденным этапом. Никто не проявил особой радости по поводу того, что человеческий дух способен быть беспокойным и вульгарным, как Джойс, и вместе с тем тактичным и утонченно-воспитанным, как Голсуорси; люди не сумели оценить прекрасное богатство жизни, включающей в себя крик страсти и молчаливую сдержанность любви, мятежные порывы духа и безупречный самоконтроль замкнутого сердца. Подбритые брови снобов неумолимо ползли вверх, когда произносилось имя Голсуорси; на его долю еще при жизни выпала горькая честь, которой удостаиваются мертвые: безмолвие и отчуждение.
Патриот и гражданин мира
© Перевод О. Малевича
Когда мы произносим: Ян Неруда, то прежде всего вспоминаем «Малостранские повести»[263], преданную любовь к матери[264], легенды об Иисусе[265], каким он живет в представлениях народа, доверительные интонации «Простых мотивов» и как венец всего строения — монументальный патриотизм «Песен страстной пятницы»[266]. Таков для нас истинный Неруда, человек, который ищет и находит свою отчизну, находит ее на меже с богородициной травкой, где он собирает прохладные листья подорожника и земляники, чтобы утолить острую боль; находит ее под черепичными крышами родного города; в натруженных и заботливых ладонях матери; и наконец — уже стареющий и больной — в чешском народе, который он славит и которому предан. Поиски родины — сквозной мотив творчества и биографии Неруды. Вспомните, как часто он возвращался в своих фельетонах к чему-то, что мы могли бы назвать местным пражским репортажем; его классические фельетоны[267] о служанках, о конечных остановках, о пражских типах — это открытие родины, экспедиции за самым близким, что окружает нас. Не забудьте и о характерном мотиве детства и детей в творчестве великого холостяка, а ведь дети — это добрые духи домашнего очага.
Но одновременно во всей его жизни, во всем его творчестве мы обнаруживаем нечто на первый взгляд противоположное: ощущение себя гражданином мира. Вчитайтесь с этой точки зрения в его «Космические песни»[268]: первая дорога, по которой Неруда пересек границу родины, вела его во вселенную. Позднее он изъездит, насколько ему позволяли средства, Балканы, Восток и европейские страны; по тогдашним условиям это путешествия настолько длительные и частые, что к ним нельзя подходить с нынешней туристской меркой; это голод человека по всему необъятному и великому миру. Вспомните, как зачарованно разглядывал он японцев на Венской выставке[269], как вообще ненасытно смотрел он вокруг себя, какую богатую добычу, какую уйму впечатлений привозил из своих путешествий! Это не турист, а человек, необыкновенно интенсивно переживающий мир, в который наконец-то попадает человек, счастливый уже тем, что он оказался так далеко. И если бы ему даже не довелось путешествовать, — возьмем его воскресные газетные подвалы[270]: они были насыщены такой эрудицией, столь многочисленными ссылками на самые различные культуры, таким обилием сведений из любых уголков света и любых эпох, что даже в малом, а подчас и наималейшем неустанно выражалось мироощущение гражданина мира. Его личная жизнь, насколько это нам известно по свидетельствам современников, уровнем и формами выходила за рамки привычных пражских представлений: и свой быт этот холостяк пытался поставить на более широкую ногу. Не скрывалось ли в его одиночестве какое-то инстинктивное бегство от засасывающей провинциальной среды?
И этот гражданин мира неустанно ищет родину; он мысленно охватывает вселенную, чтобы на ее просторах еще четче определить место домашнего очага. Он похож на героя Честертона[271], который обошел целый свет, чтобы найти дорогу к дверям собственного дома. Он испытывает потребность видеть весь мир, чтобы выделить из него свой чешский характер, свою родину, милые сердцу границы отчего края. Он возвращается на родину, сравнивая ее со всем, что видел за рубежом; в этом — местный патриотизм Неруды, к которому он неизменно приходит кружным путем космополитизма. Это не возвращение на родину, а прекрасное и никогда не кончающееся открытие ее. И это вечно живой пример для представителей малой нации: не сидеть за печкой, ограничив свой кругозор узкими местными масштабами, не имитировать — робко и старательно — у себя дома все, что мы узрели за его пределами, но видением и познанием света приблизиться в чувствах и мыслях к своей родине; открыть ее во вселенной, на просторах мира, где «цветет она по-своему, в особенной красе», одаренная собственной благословенной судьбой и собственным, отличным от других назначением.
Карел Гавличек-Боровский
© Перевод О. Малевича
Для нации жизненно важно не только иметь своих великих мужей; не менее значительно для нее — что она от них возьмет, что из них сделает. В нашем сознании Карел Гавличек — неустрашимый радикальный борец за свой народ и главное — бриксенский мученик[272]; угнетенной нации в общем-то свойственно окружать ореолом славы мученичество, воплощающее ее страдания и пробуждающее ее ненависть к притеснителям. Однако теперь, когда мы стали свободной нацией, для нас уже недостаточно идеала национального мученичества. Откровенно говоря, если взглянуть на прошлое нынешними глазами, то в сравнении с концентрационными лагерями бриксенское изгнание Гавличка — сущая идиллия, а эра Баха[273] покажется не такой ужасной, если сопоставить ее с политическими режимами и политическими репрессиями, которые мы подчас наблюдаем в современной Европе. Сегодня мы видим в Боровском не столько трагического страдальца, сколько образец политически деятельного, умеющего вести за собой, сильного человека. Родись Гавличек на пятьдесят лет позже, он, вероятно, утратил бы мученический венец, но все равно остался бы таким же блестящим политическим мыслителем, таким же независимым и деловым человеком, таким же великолепным примером здорового, ясного и позитивного разума.
Мученичество Гавличка лишь дорисовывает портрет отважного борца, но мало что говорит о его способностях как политического вождя, критика и публициста, человека до мозга костей положительного и практического. А эти черты Гавличка необходимы нашему народу не менее, чем его мужество.
Поэтому, как бы ни трогала нас человеческая судьба Гавличка, обратимся в первую очередь к его произведениям. Они заслуживают нашего внимания, ибо написаны словно сегодня; до сих пор актуальны их ясная, неромантическая, даже антиромантическая критичность; их чуждая барочному пафосу типично чешская основательность, их политическая зрелость и мудрость, столь свойственные прирожденному стороннику активных действий, — да, скорее стороннику активных действий, чем принципиальному революционеру. Всеобъемлющий практический кругозор блестящего публициста, чей непосредственный, живой интерес в равной мере распространяется на литературу и вопросы экономики, на международную политику и задачи собственной страны; ум и остроумие, западный рационализм и чешская насмешливость, презрение к фразе и бахвальству, откровенное, беспощадное и сознающее свою ответственность мужество, высочайшая свобода духа, руководствующаяся не словами и лозунгами, а честными и неприкрашенными фактами, и, наконец, чешский язык, живой, точный и выразительный, ясный и стройный образ мышления и речи, — даже не перечислишь всего, благодаря чему Гавличек жив для нас и сейчас, и все это гораздо важнее самой его смерти. Несколько страниц из Гавличка должны бы стать обязательным ежедневным чтением наших политиков, журналистов и тех, кто по праву или без оснований говорит от имени нации. Помнить несколько девизов Карела Гавличка мало; нам всем нужно лучше знать духовный и политический облик Гавличка, чтобы наша политическая, журналистская и культурная практика служила продолжением прерванной нити его жизни. Давайте же не будем говорить о мученичестве Гавличка; но ни в коем случае не допустим, чтобы дух его оказался для нас мертв.
- Чапек. Собрание сочинений в семи томах. Том 6. Рассказы, очерки, сказки - Карел Чапек - Классическая проза
- Чапек. Собрание сочинений в семи томах. Том 5. Путевые очерки - Карел Чапек - Классическая проза
- Собрание сочинений в четырех томах. Том 3 - Герман Гессе - Классическая проза
- Как делается газета - Карел Чапек - Классическая проза
- Иметь и не иметь - Эрнест Хемингуэй - Классическая проза