Лицо его оставалось неподвижным, но оно изменилось, тихо, без какой-то там мимики изменилось – на нем, нет, даже как бы сквозь него, проступила глубоко затаенная, не сейчас прихлынувшая, печаль.
– Ну, да что там, – произнес он, словно спохватываясь. – А каково, скажи, молодой матери… Вот где боль, где всего больней… Ты взгляни, Анна.
То были записочки из тюрьмы от Софьи Ивановой, взятой зимою, в январе, в Саперном, при разгроме нашей типографии.
Соня была мне ровесницей. Прехорошенькая, с ярко блестящими синими, глазами, с румянцем. В записках просила озаботиться судьбой сынишки; писала о приговорах, о том, что двое, осужденные на смерть, сумеют показать, как должно умирать за идею.
Она была в числе шестнадцати осужденных. Типографы, когда жандармы напали, отстреливались. Но перед военным судом предстали не только типографы с Саперного. На виселицу осудили Квятковского, члена Исполнительного комитета, и Андрея Преснякова, агента Исполнительного комитета; Андрея я знала – резкий, решительный, мрачноватый.
Их повесили за крепостными стенами, подальше от глаз. Почему? Страх народной Немезиды, страх народного недовольства, уровень которого сильно повысился в восьмидесятом году и которое не берут в расчет те, кто спустя годы попрекает народовольцев в торопливости.
(Мне говорил Владимир Рафаилович, со слов очевидца, какого-то свитского генерала, что наши поразительно держались на эшафоте: причастились, поцеловались, поклонились солдатам.)
– А Сонюшку – в каторгу, – продолжал Александр Дмитриевич. – Как она там, год за годом, ночами, без сна, точно слепая, как она там о своем дитяти… Не-е-ет, вот оно, горе-то, такое не выплачешь… А Ольги нет… – Он остановился и повторил с недоумением и как бы недоверчиво: – Нет Ольги. Ольги Натансон нет на свете…
– В крепости?
– На поруки отдали, ироды, когда никакой надежды: последний градус чахотки. – Он сильно, прерывисто вздохнул. – Какие люди уходят, Анна. И какие пустые слова: «Этого следовало ожидать»… Я не фаталист. Верю в строгую последовательность всего, что совершается. А случай, а случайности, они тоже заключены в оболочку этой последовательности. Да много ль проку, когда вот уходит Ольга, а в какой-то норе Соня Иванова…
Была неуследимая минута: я вдруг перестала его слышать. Не слушать, а слышать. Как в глухом бреду, все пошло вперемешку, без связи: Платон, захлебнувшийся в последнем крике, сдвинутые вплотную брови Преснякова, и хрупкая смуглая Ольга, и гимназист с длинной шеей, там, на лесной дороге, и Сонечка Иванова с ребенком на руках.
«Раскольники, – донесся голос Михайлова, и я опять уже слышала, о чем он говорит, – для них жизнь первоучителей служит образцом подражания, они хранят и переписывают житийные биографии: «да не забвению предано будет дело божие»…
Тогда-то мы и условились о фотографических портретах. Надо было заказать кабинетные. И числом побольше. В каком-либо из фотографических заведений на Невском.
– Но сперва, – сказал Михайлов, – закажи свой собственный портрет.
– Это зачем?
– Пойдешь получать свой и заодно получишь те. Так безопасней.
И еще была просьба: необходимы респираторы. «Могут понадобиться», – сказал Михайлов. Респираторы? Эдакие маски, несколько защищающие дыхательные пути при работе среди дурных запахов?
И уже в прихожей, уже в пальто, он будто вспомнил:
– А этот-то капитан?
Я сразу поняла, почему Михайлов помешкал и почему отвел глаза. Так, так, подумалось мне, практический Дворник остается практическим Дворником. С респираторами я не понимала, а вот «для чего» Кох, капитан Кох – это я сразу смекнула.
– А этот самый Кох, – ответила я, – начальником конвоя. У государя.
– Вот как! – Александр Дмитриевич быстро накручивал на палец прядь бороды. – Гм, он что ж, бывает, а?
– У нас бывал, – отрезала я, – у меня не будет.
– Ну, ну, – проговорил Михайлов несколько смущенно. И прибавил: – Так, стало быть, фотографии и респираторы…
Помню, на исходе ноября, вечером, холодным и черным, когда лечебница опустела и сторож застучал своими сапожищами, выпроваживая припозднившуюся докторицу, я отдала респираторы Михайлову.
Я не догадывалась, что он лишь пересек Малую Садовую и вошел в дом Менгдена, в полуподвал, где совсем недавно появилась ярко намалеванная вывеска сырной лавки. Да и как мне было догадаться, что сей магазин спустя малое время будет известен всему Петербургу? Именно там уже сооружали подземную минную галерею, перерезая путь царю – по этой Малой Садовой он езживал в манеж. А респираторы действительно понадобились: наши наткнулись на канализационную трубу и повредили ее, зловоние разлилось страшное, и респираторы несколько помогли землекопам.
Забирая респираторы, Александр Дмитриевич сказал мне, что он уже заказал фотографии казненных и чтобы я туда заглянула.
Я так и сделала. Много позже, уже перед рождеством, я получила свою фотографию и видела этого фотографа, благообразного, даже сладенького. Свою фотографию, так сказать за ненадобностью, я подарила Владимиру Рафаиловичу. Да, я-то получила эту ненужную кабинетную карточку…
Наверное, в тот черный холодный вечер, когда Александр Дмитриевич ушел с респираторами, а я побрела домой, в Эртелев, в тот вечер, наверное, я и заболела. Несколько дней перемогалась, а потом слегла – ангина.
Он был у меня в среду. Не ошибаюсь – в среду. А я в жару, с температурой. Он ушел и вернулся – принес снеди, соорудил яичницу, заставил меня есть, убрал посуду. И обещал навестить:
– Буду у фотографа, оттуда – к тебе. Не скучай, Аня.
В субботу, рано еще было, пришла… Анна Павловна Корба. Не здороваясь, не раздеваясь, проговорила шепотом:
– Что вы наделали?!
Глава шестая
1
И больше – ни строчки. Я напоминал, она отвечала: «Да-да, непременно, Владимир Рафаилыч». Тяжело было продолжать, но она бы, думаю, превозмогла себя. Увы, не пришлось. Горько мне, но поступила так, как суждено было Анне Ардашевой… Про это после, а теперь позвольте оттуда, где она умолкла.
Обидно мне за Аннушку, жизнь обделила ее. Ну, скажите на милость, отчего было Александру Дмитричу не ответить на любовь Анны Илларионны? Другая любовь была у Михайлова.
Положим, Корба не знала, что Анна Илларионна больна, что она не в силах подняться с постели. Хорошо, не знала. Да ведь зато знала, что Михайлова в этой фотографии схватили! Стало быть, пошла бы вместо него Анна Илларионна и… Это-то Корба хорошо, очень хорошо понимала. О-о, конечно, получилась бы, простите, двойная выгода: в Исполнительном комитете сохранился бы Михайлов, а любящая женщина не потеряла бы любящего мужчину.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});