Они сидели в потемках — три приунывших матроса. Кононов принес из рубки фонарь, завернутый в рокон, чтоб ветром не задуло огонек, и матросы, когда осветилась их тесная каютка, с удивлением подняли головы. Зачем старику понадобился свет? Не всё ли равно, как ждать конца.
— Надо бы оживиться, ребята, — сказал старик.
Матросы вздохнули.
— Как будем оживляться, Кононов?
— Первым делом, — сказал Кононов, — вскипятить чайку и согреться.
Вскипятили чай, но пили и закусывали молча, — какая уж тут еда, когда с минуты на минуту жди, что сам пойдешь к рыбам. Посасывая кусок сахара, Кононов предложил поднять штафок, малый парус, и под одним парусом попробовать подойти к берегу. Зыбь хоть ещё велика, но пологая, и вокруг видать хорошо. «Попробуй», — сказал кто-то из матросов. Остальные молчали. Испуг у них сменился равнодушием, они не тряслись со страху, как их трусишка капитан, но просто устали думать о смерти, ждали её сложа руки. Кононов с двумя матросами поднялся на палубу, поставил парус. Тотчас же бот зарылся носом в волну, а прус, сорванный с мачты, птицей упорхнул за борт. Под холодными лучами утреннего солнца черное, изрытое ветром море выглядело страшно. Матросы вернулись в трюм. Кононов решил до поры оставить их в покое и спасать судно вдвоем с Крептюковым. На этого парня можно было положиться.
Опять налетел снег, в промежутке между снежными зарядами к западу от курса показался какой-то скалистый островок, и снова всё затянуло снегом. Когда прояснилось, островка уже не было видно, только крутая линия берегов тянулась в нескольких милях к западу. Кононов решил искать захода в губу. В восьмом часу утра Крептюков, стоявший рядом с ним в рубке, вдруг вцепился ему в плечо и указал пальцем куда-то за борт по курсу судна.
— Гляди, — сказал он, бледнея. — Или мне мерещится?
Со всех сторон бежали огромные рыхлые водяные холмы, падали, вздувались выше мачты, застилая солнце. Над ними голубело небо, и ничего не было видно вокруг — ни дымка, ни паруса, точно одни они остались в живых на всем морском просторе, шестеро рыбаков, унесенных ветром.
Вдруг в нескольких десятках метров от судна что-то вскинулось на гребне волны и пропало.
— Человек? — ахнул Кононов.
Минуту, не больше, они молчали. Потом Крептюков выскочил из рубки, заорал в трюм: «Все наверх, человек в море!» — и кинулся в машинное. Мотор замолчал, один за другим матросы выскочили на палубу. Они привязывались к мачте, а бот валился бортом на волну: это Кононов заводил его бортом к ветру, бортом к тому, кто кричал им о помощи в нескольких метрах от судна. Они не могли расслышать его крик, только видели его искаженное лицо, видели, как он напрягался всем телом, точно хотел выпрыгнуть из волны.
Три пары рук схватили его за ворот, за пояс, за волосы. Матросов накрыло волной, но они были привязаны к мачте и, сбитые с ног, оглушенные падением, не отпустили того, кто, уцепившись за них мертвой хваткой, теперь без сознания лежал на палубе. Грудью навалившись на штурвал, Кононов выпрямил судно. Волна, обрушившаяся на палубу, больно ударила его о стенку рубки, но он не думал о боли, он думал одно: бот выстоял, человек спасен.
— В трюм — и разотрите его. Он обмерз! — крикнул Кононов.
Спасенный, молодой парень, совсем мальчишка, лежал, закрыв глаза. Всё лицо его было залито кровью. Он рассек себе голову, когда его тащили на борт. Подмышками у него был спасательный пояс, одна нога в сапоге, другая босая, Он обессилел раньше, чем успел разуть обе ноги.
Крептюков выскочил из люка, спросил, кого выловили. Кононов велел ему стать на руль, а сам опять спустился в помещение команды. Матросы уже не сидела, угрюмо уставившись в темноту. Спасенного уложили на койку, двое матросов растирали его иссиня-бледное тело, третий чистым полотенцем бинтовал до кости рассеченный лоб. Кононова встретили весело, — жив, только обмерз чуточку. О том, что самих-то их продолжает швырять вверх-вниз, что десять минут назад сами-то они едва не перевернулись вверх килем, — никто и не думал. Раз они сами спасли человека, значит, рано ещё собираться на тот свет. Это не был сознательный вывод, но каждый матрос, только что угрюмо сидевший в потемках, теперь суетился, хлопотал и чувствовал именно так. Всё безразличие их, всю мрачность как ветром сдуло.
Кононов потрогал веки неподвижно лежавшего парня. На вид ему было не больше двадцати лет. Его матросская одежда висела на крючке, старик тщательно вывернул и осмотрел карманы.
Мореходная книжка промокла насквозь, страницы слиплись, чернила расплылись. Водя пальцем по буквам, старик прочитал: «Слюсарев, «РТ 89».
— На нём аварийный пояс, — сказал он, глядя на белое, безжизненное тело матроса с запавшими, как у мертвеца, глазами. — Стало быть, его не просто смыло за борт. Они готовились к тому, что всем им придется поплавать. Надо полагать, остальным повезло меньше.
Матрос с погибшего тральщика тихонько застонал и приоткрыл глаза. Некоторое время он удивленно смотрел на ветровой фонарь, который метался и прыгал под низким потолком каюты, потом снова потерял сознание.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ЛИЗА
Глава XXXII
ЕЩЁ ОДИН ХОРОШИЙ ЧЕЛОВЕК В МОЕЙ ЖИЗНИ
Где-то кричал петух. Я очнулся и приоткрыл глаза. Передо мной было окно, неплотно задернутое занавесками, и косой столб солнечного света падал от окна на пол. Отчаянно болела голова, глаза слезились, и ужасно хотелось пить. Я не пытался думать о том, где я лежу, что такое со мной и почему в голове у меня такая отчаянная тупая боль. Резкий петушиный крик и столб солнечного света, пробивавшийся сквозь полотняные занавески, сливались в моем сознании в одно острое ощущение того, что я на земле, на берегу, что весь этот ужас, который мне пришлось испытать, кончился раз и навсегда.
Я опять закрыл глаза. Мне хотелось только спать и спать, ни о чем не думать, ничего не видеть. С меня хватало петушиного крика, чтобы быть совершенно спокойным. Я на берегу. Я спасен.
Но сон приходил не сразу. Красные волны кругами накатывались на меня, трепали, несли, и было так холодно, что я слышал, как стучат мои зубы. Ещё и ещё орал петух, но крик его всё слабел, и красные волны несли меня чорт знает куда, в пустоту, которую нельзя назвать никаким словом. Самым страшным в этом была одна точка, именно точка, которая где-то пряталась до поры, до времени и вдруг разрасталась в нечто огромное, похожее на ураган или гигантскую волну, но в то же время с какими-то признаками живого существа, очень злобного и жестокого. Это неизъяснимое существо с торжествующим злорадством обрушивалось на меня, неслось, ревело и снова сжималось в маленькую ехидную точечку, точно высматривавшую откуда-то издалека, когда ей опять прыгнуть и оглушить меня своим ревом.