Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я сделаю, конечно, сделаю,— сказала со вздохом Токарева и вдруг спросила: — А как же насчёт эвакуации?
Вопрос этот не понравился Марии Николаевне.
— Об этом,— сказала она,— вас известят.
— А дети сами говорят,— извиняющимся тоном проговорила Токарева.— Ведь пережили сколько, одних бойцы подобрали, на машинах привезли, других беженцы подхватили, третьи сами кое-как приплелись. Ночью, когда самолёты летают, они лучше взрослых различают, какие немецкие, какие наши.
— Да, кстати,— сказала Мария Николаевна,— как Слава Берёзкин, которого я к вам определила? Мать просила узнать о нём.
— Не очень хорошо, он последние дни простужен. Вы сами с ним поговорите, пройдёмте в стационар.
— Попозже, когда кончим дела.
Мария Николаевна стала расспрашивать о чрезвычайных происшествиях в детском доме; их оказалось немного.
Один паренёк подрался с товарищем во время игры в футбол — наставил ему синяков. Второй, хорошо успевавший в занятиях, был встречен воспитательницей на толкучке, где он выпрашивал деньги на кино. Когда его стали расспрашивать, оказалось, что он деньги не тратил на кино, а копил их на чёрный день.
— А если детский дом разбомбят немцы, куда я тогда денусь? — сказал он.
Елизавета Савельевна к событиям такого рода относилась спокойно.
— Дети хорошие,— сказала она решительно.— В проступках раскаиваются, если пристыдить и объяснить. Подавляющее большинство честные, славные. Советские дети! Тут, между прочим, наций у меня с войны целый интернационал, раньше были только русские, а теперь стали прибывать с Украины и Белоруссии, и цыгане, и молдаване, и кто только хотите; и я даже сама удивилась, как дружно живут, никакого различия между собой не делают. А если иногда и подерутся, то на то они и ребята. На футболе это и не с детьми случается. Даже сплочение у них какое-то получилось: и русские, и украинцы, и армяне, и белорусы, а хор один…
— Это чудесно,— убеждённо сказала Мария Николаевна и вдруг взволновалась,— просто замечательно то, что вы рассказываете…
Она знала в себе это счастливое волнение — оно приходило каждый раз, когда жизнь сливалась с её представлением об идеале, с её верой. Слёзы выступали у неё на глазах, дыхание становилось быстрым и горячим. Большего счастья она, казалось ей, не знала. Ни в семье, ни в своей любви к дочери и мужу она не испытывала большего счастья, чем в такие минуты. Поэтому она сердилась и оскорблялась, когда Женя, ничего не понимая, рассуждала о сухости её характера.
Она ехала в детский дом, предвидя неприятные, тяжёлые разговоры, ей было нелегко требовать чьего-то увольнения, выносить выговоры. Этого требовали долг, необходимость, целесообразность. Она потому и бывала в таких случаях так непреклонна, казалась прокурорски суровой и сухой, что усилием воли подавляла в самой себе нелюбовь к суровости…
Но она совершенно не предполагала, отправляясь в эту неприятную ей инспекторскую поездку, что несколько раз радостное чувство охватит её: и при взгляде на работу мальчика-художника, и от рассказа заведующей о детях…
Деловой разговор подходил к концу. Марии Николаевне стало очевидно, что греха семейственности, который в Токаревой подозревали, совершенно не было. Наоборот, Токарева недавно уволила сестру-хозяйку, родственницу одного работника райсовета. Эта сестра-хозяйка велела готовить для себя особый обед, используя диетические продукты, которые берегли для больных детей.
Елизавета Савельевна сделала ей предупреждение, но та решила, что заведующая сердится, почему и ей не готовят такого улучшенного обеда, и велела готовить обед на двоих. Токарева уволила её.
Заканчивая деловую часть разговора, Мария Николаевна перебирала в уме всё то положительное, что она видела: чистоту помещений и постельного белья, любовное отношение к детям, высокую калорийность пищи, превышавшую среднюю калорийность по другим детским домам города…
«Надо ей подыскать заместителя покрепче, снимать не нужно»,— думала она, делая пометки в общей тетрадке и представляя свой разговор с заведующим облоно.
— Да, кто это у вас нарисовал партизан? Художественно одарённый ребёнок,— сказала она.— Эту картину следует показать товарищам, в Куйбышев в Наркомпрос послать.
Токарева покраснела, точно похвала эта относилась к ней самой. Она так и говорила обычно: «У меня снова неприятность случилась», «А у меня сегодня весёлый случай был…» — и относила «я», «меня», «со мной» к хорошим или, наоборот, дурным поступкам, болезням и выздоровлениям детей.
— Этот рисунок сделала одна девочка,— сказала она,— Шура Бушуева.
— Эвакуированная?
— Нет, она местная, камышинская. Просто так, из головы. А те, из фронтовой полосы, тоже рисуют, но я их рисунки не велела вывешивать: очень уж тяжёлое — всё убитые да пожары; поверите, просто невозможно смотреть.
Они прошли по коридору и вышли на внутренний двор. Мария Николаевна зажмурилась от яркого солнца и прикрыла на мгновение уши руками — такой звенящий и разноголосый весёлый шум стоял в воздухе. Двенадцатилетние футболисты в майках, с отчаянными лицами, поднимая облака пыли, гоняли мяч. Вихрастый вратарь в синих лыжных штанах, пригнувшись, упёршись ладонями в колени, следил за движением мяча, и не только лицо, полуоткрытый рот, глаза его, но и руки, плечи, ноги, шея выражали, что в эти минуты в мире нет ничего более важного, чем игра в мяч, чем счастье быть весёлым, поворотливым мальчиком.
Ребята поменьше, вооружённые деревянными ружьями и фанерными мечами, бежали вдоль забора, а навстречу им мерным строем шёл отряд в треуголках, сделанных из газетной бумаги.
Девочка, быстро и легко перебирая ногами, прыгала через верёвочку, которую крутили две её подруги, а ожидавшие очереди жадно следили за прыгающей и беззвучно шевелили губами, отсчитывая, сколько раз ей удалось прыгнуть.
— За них-то и идёт война,— сказала Мария Николаевна.
— Наши дети, я думаю, самые лучшие в мире,— убеждённо проговорила Токарева.— Тут у меня есть мальчики, героями были, вот этот, видите, в воротах стоит, футболист — Котов Семён, он в военной части разведчиком был, немцы его поймали, били, ни слова не сказал, всё рвётся опять на фронт… Или вот эти, посмотрите.
По двору шли две девочки в синих платьицах, одна светлая, другая загорелая, с живыми, тёмными глазами, держа в руках матерчатую куклу; склонив к кукле голову, девочка слушала, что говорила подруга. Та говорила быстро, решительно, и, хотя слов её разобрать нельзя было, казалось, она сердилась.
— Вот с утра и до вечера не разлучаются, их в один день привезли из приёмника,— сказала Токарева.— Светленькая — сирота, еврейка из Польши, у неё всех родных Гитлер вырезал, а эта, что куклу держит, немцев-колонистов дочка.
Они вошли во флигель, где находились мастерские и стационар. Токарева показала Марии Николаевне мастерскую, большую полутёмную комнату с той прохладной сыростью воздуха, которая бывает так приятна душным летним днём в старинных зданиях с толстыми каменными стенами. В мастерской было пусто, только у крайнего стола мальчик лет тринадцати глядел в полую латунную трубку и сердито оглянулся на вошедших.
— Зинюк,— спросила Токарева,— что же ты один остался, а футбол?
— А я не хо́чу, у меня праци [15] багато, на що мени гулянки,— ответил он и снова заглянул в трубку.
— Моя академия,— сказала Токарева,— вот Зинюк, всё просится на завод работать, тут у меня и конструкторы, и механики, и самолёты строят, и стихи пишут, и картины рисуют…— И совершенно некстати тихо закончила: — Жуткое дело…
Пройдя через мастерскую, они вышли в коридор.
— Вот сюда, здесь стационар,— сказала Токарева.— Тут, кроме Берёзкина, лежит мальчик-украинец, которого мы немым считали, молчит и молчит, что ни спросишь, молчит. Мы решили, он немой, а одна наша нянька, верней уборщица, взяла его к себе, подход у неё есть, он вдруг и стал говорить.
14В маленькой комнатке пятна солнечного света ползли по стене, тёплой белизной своей выделяясь на шершавой побелке; на столике в пузатой банке стояли степные летние цветы, а пятно развёрнутого стеклом спектра дрожало на скатёрке, воздушной чистотой красок затмевая зелень трав, желтизну и синеву цветов, выросших на пыльной степной земле.
— Ты узнаёшь меня, детка? — спросила Мария Николаевна, подходя к кровати Славы Берёзкина. Он походил на мать лицом и цветом глаз. И выражение его грустных глаз напоминало её глаза.
Мальчик внимательно поглядел и сказал:
— Здравствуйте, тётя, я вас узнал.
Мария Николаевна не умела разговаривать с маленькими, никак не находила нужного тона — то с шестилетними говорила, как с трёхлетними, то, наоборот, уж слишком серьёзно. Дети иногда сами поправляли её, объясняли: «Мы уж не маленькие», либо начинали зевать и переспрашивать, когда она с маленькими говорила, как со взрослыми, произносила непонятные слова. Сейчас, в присутствии Токаревой, после тяжёлых разговоров, ей хотелось быть особенно сердечной, чтобы заведующая не считала её чёрствым человеком. Улыбаясь, она спросила:
- Жизнь и судьба - Василий Семёнович Гроссман - О войне / Советская классическая проза
- Жизнь - Василий Гроссман - О войне
- Трудный переход - Михаил Аношкин - О войне