и брожу вокруг потухшего костра. Там я дятлом клюю недоеденный лук от шашлыка и писаю под соседский забор.
Ночью на дачах — особая жизнь. Я слышал, как звучит гармошка, которую волочит по тропинке, взяв за один конец, одинокий гармонист.
Мне внятен тонкий посвист ночных птиц и сумрачных лягушек тени. Я видел крота — от кончика носа и до хвоста ему грациозная стройность и нега дана, и бег его — медленный камня полёт, когда в темноте он падает в вырытый ход.
Я слыхал, поют коты, нет, не те коты, не полевые, а обрезанные и хмельные, о чём поёт ночная птица, повесив стул на спинку пиджака, когда ей не к чему стремиться, и как туман трещит как будто рэп, попав на линии высоковольтной ЛЭП, — трещит, будто тонкий звук путеводной ноты.
Но чу! Пьяные дачники угнали КамАЗ с кирпичом и перекидывают груз через забор. Наутро их осталось восемь.
Утром меня будят.
— Если ты хочешь ехать с нами, то пора собираться. Сам понимаешь…
Я понимаю и киваю головой. Друзья везут меня улыбаясь — в голове у них мягко распускается анекдот «купи козла — продай козла». Они спрашивают меня что-то, и я утвердительно трясу головой. Обычно голова перестаёт качаться, когда я вижу над головой сплетения транспортных развязок Кольцевой дороги.
Я люблю ездить на чужие дачи.
Извините, если кого обидел.
31 мая 2011
История про молодость
Варвара Викторовна Шкловская рассказывала мне между делом, историю про то, что при введении паспортного режима в СССР многие дамы убавили себе возраст. Убавили решительно, кто на десять лет, кто даже на пятнадцать.
Система была подозрительна, но дураковата.
Но пришёл тяжёлый военный год, и мобилизации подлежали не только мужчины, но и всякий гражданский народ. Мобилизовывали, правда, на строительство укреплений и полевые работы.
Так вот, в принципе можно было сознаться, сдать назад и отказаться от своего паспортного возраста. Не очень представляю как, но можно. Махать свидетельством о рождении — неважно как, впрочем.
Однако многие дамы предпочитали остаться при своих убавленных годах.
Сжав зубы, задыхаясь, кидали землю лопатой.
Молодость дороже.
Извините, если кого обидел.
01 июня 2011
История про сосну
Посетил, следуя давней традиции, праздник имени Эрика Картмана в Царицыно. Старички передохли от цирроза, кругом изобилие пригожих девок (Или же годы берут свое и я стал менее требователен). Лежу сейчас под деревом в тени и пробавляюсь живым квасом. Нет, положительно, множество пригожих девок вокруг.
Шелестят юбками и грохочут монистами.
Извините, если кого обидел.
01 июня 2011
История прор Эйхенбаума
Посетил сегодня Ленинскую библиотеку, и не нашёл ничего лучше, чем купить там книгу. Поддержал, так сказать, бумажное книгоиздание.
Печально другое, я забыл, что в книге Эйхенбаум Б. Мой временник. Маршрут в бессмертие. — М.: Аграф. 2001. - 384 с. практически отсутствует справочный аппарат.
Впрочем, что там, "практически". "Практически" — это мусорное слово. Он там отсутствует. Это очень жаль, но я сетую не на составителей, а на судьбу. Нужно восстановить пробел: это текст изначально напечатан в "Эйхенбаум Б. О Викторе Шкловском, в кн.: Мой временник. — Л.: 1929."
Вот он, возможно кому-нибудь пригодится, потому что в Сети его не было.
О ВИКТОРЕ ШКЛОВСКОМ
[128] Виктор Шкловский — один из немногих писателей нашего времени, сумевший не сделаться еще «классиком». Это выражается не только в том, что у него до сих пор еще нет «собрание сочинений» и его не предлагают, вместе с покойными [129] Тургеневым и Достоевским, подписчикам журнала, но и в том, что его многочисленно, ожесточенно и непочтительно обсуждают.
Он печатается уже 15 лет — и все эти 15 лет он существует в дискуссионном порядке. Если бы сейчас действовало бюро вырезок, и Шкловский вздумал бы обратиться к нему, то на это дело пришлось бы посадить специальную барышню, и из самых бойких. Каждый день, в какой-нибудь газетной заметке или журнальной статье Шкловского «ругают». Дело доходит до того, что у Шкловского учатся для того, чтобы научиться его же ругать.
При этом обсуждают не столько его идеи, стиль или теории, сколько что-то другое — его самого: его поведение, тон, намеки, манеру. Он существует не только как автор, а скорее, как литературный персонаж, как герой какого-то ненаписанного романа — и романа проблемного.
В том-то и дело, что Шкловский — не только писатель, но и особая фигура писателя. В этом смысле его положение и роль исключительны. В другое время он был бы петербургским вольнодумцем, декабристом и вместе с Пушкиным скитался бы по югу и дрался бы на дуэлях; как человек нашего времени — он живет, конечно, в Москве и пишет о своей жизни, хотя, по Данте, едва дошел до ее середины. В другое время его назвали бы «властителем дум»; в наше строгое, скупое время его назовут, пожалуй, «властителем фразы». — до такой степени манера его вошла не только в литературу, но в письмо, в быт, в разговор, в студенческие рефераты.
Хвалить Шкловского в печати редко кто берется, потому что каждому пишущему (в том числе — и рецензенту, как бы он ни подписывался — Жорж Эльсберг или Я. Николаев[45]) надо прежде всего освободиться от него. На него жалуются как на несправедливость судьбы. Он обидел многих: одних — тем, что, не зная английского языка и немецкой науки, сумел возродить Стерна, других — тем, что, написав замечательные работы по теории прозы, оказался не менее замечательным практиком. Это особенно раздражает «беллетристов». [130] Пока человек ходит в теоретиках беллетристы смотрят на него спокойно и свысока Шкловский сумел не стать беллетристом, но тем не менее доставил им много неприятностей своими книгами. Людям, не связанным с ним профессиональной или исторической дружбой, трудно переносить его присутствие в литературе.
Шкловский совсем не похож на традиционного русского писателя-интеллигента. Он профессионален до мозга костей — но совсем не так, как обычный русский писатель-интеллигент. О нем даже затрудняются сказать — беллетрист ли он, ученый ли, журналист или что-нибудь другое. Он — писатель в настоящем смысле этого слова: что бы он ни написал, всякий узнает, что это написал Шкловский. В писательстве он физиологичен, потому что литература у него в крови, но совсем не в том смысле, чтобы он был насквозь литературой, а как раз в обратном. Литература присуща ему так, как