Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— С возвращением тебя, Степан Григорьевич! — сказал Аникей громко, точно на свадьбе, когда поздравляют молодых, и, разведя в стороны руки, двинулся к столу.— Долгонько тебя поджидали!.. Но верили, что такой человек нигде не пропадет! Старая гвардия — она из железа кованная, в огне каленная, ей износу нету!..
В избе мертвела тишина, и спину Аникея окатил холод. Побледнев, поднялась Авдотья, сурово глядя на нежданного гостя, а Степан даже не шевельнулся, хотя Аникей уже стоял перед ним, все еще широко держал руки, готовый обнять и расцеловать вернувшегося из дальних
странствий хозяина. Тогда Аникей, не расставаясь с приветной улыбкой, протянул через стол руку, но она повисла в воздухе, и он поспешно и воровато убрал ее за
спину.
Степан наконец поднял глаза, долго и пристально разглядывал Аникея и через силу выдавил:
— Должок пришел отдать?
— Какой должок? — Аникей обрадовался, что Гневы-шев все же заговорил, деланно рассмеялся.— Я что-то про долг не помню, но если что брал, то отдам с радостью.
Хоть сегодня!
Степан опять молчал, а все напряженно глядели на него и ждали. Наконец, погладив ладонью скатерть, он снова поднял голову.
— Навряд ли тот должок по силам тебе, Аникей.— Степан говорил медленно и тихо, пересиливая себя.— Ты взаймы взял целые годы — подвел меня под суд, в лихолетье оторвал от родины, издевался над Авдотьей и ребятишками!.. Половину жизни ты у меня украл!..
— Я к тебе по-хорошему пришел, Степан, а ты меня поносить вздумал! — Аникей отступил от стола.— Смотри не просчитайся, а то и копейки обратно не получишь, если
на то пошло!..
— Нет, Аникей, пришла наконец твоя пора расплачиваться! И сполна! — Степан уперся кулаками в стол, поднялся, выпрямился.— А теперь уходи из моей избы, не порть нам хороший разговор! Ты в нашей радости
лишний!
Аникей остолбенело торчал посреди горницы и не двигался с места. Заорать бы, завыть, броситься на них с кулаками, но здесь уже никто не боялся ни угроз его, ни силы,
ни власти. Никита потянул брата за рукав. И Аникей попятился, грузно повернулся и, уже не видя никого, пошел из избы... Нетерпеливо перебирая связку ключей, Пробатов сидел перед открытой дверью балкона, ждал, когда жена и дочь соберутся и уйдут на пляж. Но они, как па-зло, не спешили, бестолково расхаживали по просторному, застланному ворсистым ковром номеру, разыскивали брошенные где попало вещи и говори-
ли, говорили без умолку о всякой ерунде. Ну сколько же можно! Он шевельнулся в плетеном кресле, опять звякнул нанизанными на кольцо ключами. Его уже выводила из себя эта пустая болтовня, хотелось крикнуть: «Ну хватит вам, идите наконец!» Но он лишь плотнее сжимал губы, не оборачиваясь на раздражающие шорохи за спиной, заставлял себя глядеть на голубые колокольчики вьюнка, оплетавшего железную решетку балкона, на синь моря под легким, как поземка, туманом. Внизу, у захлестнутого зеленью подножия гор, просыпался белый южный город; стеклянную гладь бухты резали стремительные глиссеры; парили чайки; в порту били склянки, и вместе с этим прозрачным звоном катился оттуда и слитный гул — не то шум воды, не то говор толпы, и, поглощая все звуки, летела над побережьем, над белыми санаториями крикливая беспечная музыка, усиленная мощными репродукторами... И как им не надоест дотошно обсуждать наряд какой-то иностранки, поразивший их воображение, когда они гуляли по набережной, восторгаться фальшивой дурацкой картиной о трех бездельниках, отправившихся путешествовать на плоту?
Но вот, кажется, они закончили свои сборы. Уходят. Раскрыв пестрый зонтик, жена щелкнула сумкой и, тяжело шагая, подошла к нему.
— Ты остаешься? — В зеркальных очках ее отразилась дверь и балкон и клочок неба.
Он мотнул головой.
— Мы придем к трем, к самому обеду... И я прошу: не терзай себя! Ну какой в этом смысл?
Он и на этот раз ничего не ответил. Жена постояла, держась за спинку кресла, хотела еще что-то сказать на прощанье, но вздохнула и отошла.
Он прислушивался к их удалявшимся шагам, голосам под балконом и хрусту гальки, а когда наступила тишина, понял, что уход жены и дочери не принесет ему желанного облегчения. Какое-то время в нем еще кипело раздражение. Ну почему они ведут себя так, будто ничего не случилось? Неужели не понимают, что они должны теперь жить иначе, чем все годы до этого? Странно. Всю ягизнь он верил, что у него, как и у всех, есть семья, куда он может явиться разбитый от усталости и где незаметно и легко снимут эту усталость, сумеют смягчить очередную неприятность. Жена постоянно заботилась о том, чтобы он вовремя поел, отдохнул, носил безукоризненно чистые рубашки и разнотонные галстуки, надушенные носовые нлат-
ки и свежее белье. Она почти никогда не вмешивалась в его деятельность, не лезла со своими советами, настолько работа мужа представлялась ей высокой и недоступной ее пониманию, и лишь однажды, в самый разгар мясного бума, она робко спросила: «А не зря ты, Ваня, влез в эту историю?» Он только посмотрел на нее и ничего не сказал...
Дочь выросла симпатичной и простой девушкой, не страдала заносчивостью и скорее стеснялась высокого положения отца. И вот теперь, когда разразилась большая беда, когда рухнуло все, чем он жил, вместо того чтобы стать ближе и роднее, как это должно быть в пору семейного несчастья, они будто отдалились от него. Неизменной и преданной оставалась одна мать. Он навестил ее перед отъездом на юг, она прислонилась к его груди и заплакала. Сколько он ни добивался, так и не узнал, отчего она плачет. Ведь он не умер? Ну, случилась беда, с кем же не бывает? Голова, руки и ноги при нем, он будет работать в другом месте, пониже, поскромнее, что из того? Мать молча гладила его по голове, как маленького, и слезы катились по темным морщинистым щекам. Он уехал с таким чувством, словно простился с нею навсегда...
Пробатов протянул руку к сифону с газированной водой, нажал изогнутый рычажок. Белая шипучая струя ударила в дно стакана, высыпали крохотные светлые, как жемчужинки, пузырьки, и, пока он пил медленными, тягучими глотками, они лопались и гасли. Вода на мгновение освежила его, но зато явилась опустошающая усталость, и он закрыл глаза, чтобы переждать расслабляющий приступ. «Может быть, немного подремать?» — подумал он, обманывая себя.
Он почти не спал с тех пор, как они приехали на юг, лежал, глядя в белый потолок с поблескивающей от уличных фонарей люстрой, и все рылся, рылся в памяти, стараясь отыскать свой первый неверный шаг. И почему-то постоянно возвращался к той метельной ночи, когда он нагрянул в Приреченский райком и не пожелал разобраться в том, что их в ту пору мучило и волновало... Не с этой ли ночи он слушал только тех, кто говорил ему приятное, и яростно обрушивался на любого, кто возражал ему? Он сам начал обманывать себя и в конце концов потерял истинное представление о том, что происходило вокруг. Одно цеплялось за другое, и лишь летом он скорее угадал, чем почувствовал, первый толчок надвигающейся катастрофы. Стояла сушь, горели хлеба, сенокосы дали нищий сбор, и он
написал докладную. Он не жаловался, не просил ни о каких скидках и льготах, просто рассказывал, в каком тяжелом положении оказалась область. Срочно прибывшая из Москвы комиссия подтвердила страшную засуху, были составлены многочисленные акты, область освободили от ряда поставок, отдельные плановые задания снизились наполовину. Однако секретари соседних областей, находившихся почти в таком же положении, опротестовали это решение. Не обошлось и без оскорбительных намеков, что области, о которой так много было сказано высоких слов, не пристало просить о льготах и идти на всякие хитрости. К Пробатову тогда уже просочились слухи о всевозможных приписках и очковтирательстве. Но он бездумно отмахнулся от этих оскорбительных наветов... Или все началось позже, когда он принял совет Инверова, будто бы разумный и дельный, и, сам того не ведая, дал повод для прямого обмана, влез в постыдную историю с сохранными расписками. Вот почему вторая комиссия из Москвы держалась сурово и замкнуто: несколько вежливых молодых людей без особого труда обнаружили, что за сохранными расписками на скот ничего нет.
Перед комиссией он не оправдывался, не сваливал вину ни на Инверова, ни на других секретарей, потому что сам себе уже не находил оправдания. Провалился как руководитель, не сумел разобраться в экономике области, вел людей за собой вслепую — значит, не требуй снисхождения, не жди сочувствия, умей мужественно держать ответ, во всем виноват только ты, ты сам, и никто больше!.. Через неделю его вызвали в Москву, и, прилетев вечером в столицу, он ехал на машине с аэродрома, глядел сквозь завесу дождя на пылающие в потоках огни фонарей и думал — вот, где не надо, он льет! Поднимаясь по широкой лестнице гостиницы «Москва», он почувствовал тошноту и головокружение, прислонился к прохладным перилам, переждал. В душном номере он еле добрался до мягкого кресла. «Может быть, вызвать врача?» — испуганно спросил помощник. «Сейчас пройдет»,— сказал он. Еще не хватало раскиснуть, вызвать у кого-то чувство сострадания!.. Проведя ночь в полусне, в полубреду, он принял утром холодный душ, побрился, наскоро позавтракал, сел в присланную за ним машину, внутренне уже готовый ко всему.
- Взгляни на дом свой, путник! - Илья Штемлер - Советская классическая проза
- Где эта улица, где этот дом - Евгений Захарович Воробьев - Разное / Детская проза / О войне / Советская классическая проза
- Мать и сын - Михаил Коршунов - Советская классическая проза
- Двое в дороге - Михаил Коршунов - Советская классическая проза
- Твой дом - Агния Кузнецова (Маркова) - Советская классическая проза