Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Ага! Гляди-ка, раскидался: такое добро и пропадай пропадом, - ворчал Селютан, раздеваясь.
- Простудишься, Федор!
- Дак потеплело... Солнце взошло. Смотри вон, парок идет от воды-то.
Раздевшись донага, Селютан перекрестился, прикрыл ладошкой срам и пошел в воду. Плыл, мерно выкидывая руки, вертя головой, бултыхая ногами. Достал уток, выплыл, отряхнулся на берегу по-собачьи и, сунув мокрые ноги в сапоги, накинув на голое тело фуфайку, сказал Бородину:
- Ты собирай уток, а я побегу... Обогреться надо, выпить то есть. Там вроде бы осталось?
- Осталось, осталось, - сказал Бородин. - Давай, жми!
Когда Андрей Иванович, собрав уток, подошел к стоянке, Селютан уже сидел одетый возле костра и уплетал утятину.
- Глотни там... Я тебе оставил чуток, - указал он на опустевшую поллитру.
Потом пальцем сосчитал уток и сказал:
- Андрей, а хрен ли нам делать здесь у костра с такой добычей? Поехали в Тимофеевку к Костылину. Все ж таки нонче праздник. Великий Покров! - И, поглядев мечтательно в костер, добавил: - Фрося, поди, брагу варила. У них престол.
- А ну-ка там будет кто-то из наших? Из Тиханова? - заколебался Бородин.
- Он же с краю живет. Кто нас там увидит? И чего нам прятаться? Чай, не крадем. Свое едим. Поедем!
- Ладно, поехали. Что мы, в самом деле, иль нелюди!
2
Иван Никитич Костылин по случаю праздника Покрова решил сходить в церковь к заутрене. Хозяйка еще накануне с вечера засветила в переднем углу лампаду и дважды ночью вставала, крестясь и охая, подливая в светец деревянного масла, читала молитву.
Ивану Никитичу плохо спалось; он лежал на широкой железной кровати с высокими ажурными спинками, связанными из гнутых железных прутьев, выкрашенных голубой краской. Кровать Иван Никитич отковал своими руками в собственной кузнице. Да так отковал, что ходили все на поглядку, дивились - ни винтика, ни болтика, все прутья связаны, словно веревки, узлами. И концов не видать. Смотришь на высокую переднюю спинку - затейливые вензеля, будто кружево, а присмотришься - буквы прочесть можно: "Иван Костылин". А на задней спинке другая вязь: "Ефросиния". "На такой кровати не токмо что спать, умирать и то сладко", - смеялись мужики. И широкая растворяй руки, не обхватишь. И перина высокая, и подушки взбиты умелой рукой, а не спалось Ивану Никитичу.
Накануне весь день колесом шел. Заказали ему из тихановского сельпо отковать пятьсот железных обручей под осенний сезон. Готовились к рубке капусты. Он принял заказ и сходил к брату Семену - договориться, чтобы тот не уехал куда-нибудь в извоз. С братом они и кузницу держали на паях, и скобяную лавку.
Семен кочетом встретил его на дворе и в избу не пустил. "Ты что, говорит, - рехнулся? С нас последние штаны сымают, а ты подряды берешь?" "Одно другому не помеха". - "Как не помеха? Голова два уха! Мы только выплатили по восемьсот рублей. Ты хочешь, чтобы еще обложили?" - "Чего там обкладывать? По гривеннику за обруч берем". - "Ты возьмешь гривенник, а с тебя полтину сдерут". - "Да ведь не сидеть же сложа руки. Мы ж кузнецы". "Это ты так считаешь. А вот Совет нас в торговцы зачислил. И все из-за тебя". - "Я, что ли, списки на обложения составляю? Подписи моей там нет". - "Подпись чужая, а дурь твоя. Как я тебе говорил - давай закроем лавку? Погасим обложение, и баста. А ты что? Оборот нала-ажен. Выдюжим... Жеребца, мол, продам, а с делом не расстанусь. Купец Иголкин! Слыхал? Завтра опять готовят нам задание по дому? Чем платить будешь, а?" - "Что ты на меня кричишь? В чем я перед тобой провинился?" - "Во всем! Имей в виду, принесут задание - я так и заявлю: лавка не моя. Куда хочешь, туда и девай ее. Хоть в штаны себе запихай. А я сяду и уеду". - "Куда?" - "На все четыре стороны..." - "А как же твой пай?" - "За оковку телег с Шостинской артели получу пятьсот рублей... Вот и пай. А ты лавку продавай... Закрывай ее завтра же, слышишь?"
Закрыть лавку немудрено. А что потом делать? Куда девать железо? Кто его теперь возьмет? А его - сто листов одного оцинкованного. Это - двести ведер. По рублю - и то двести рублей. А ежели его продать в чистом виде, и сотни не выручишь. Да кто его теперь купит? А скобяной товар куда девать? В разноску не пустишь, это не галантерея... Связал он себя по рукам и ногам этой лавкой. Лучше бы закрыть ее летом. А он, дурак, жеребца продал. И всего за семьсот рублей! Даром, можно сказать. Одних призов больше брал. Приспичило - отдал за семьсот рублей. А что делать? Иначе все хозяйство с торгов пошло бы. Спасибо, хоть совхоз купил... Эх, Русачок мой, Русачок! Как ты теперь без меня-то! Поди, холку набили. А то еще запалят или опоят. Засечь могут на гоньбе... Эх-хе-хе...
Плохо спал Иван Никитич, ворочался без конца и под утро надумал: схожу-ка в церкву, богу помолюсь. Отношение с богом у него было общественным. Ежели уж молиться, так на людях, в храме, чтобы все знали Иван Никитич богу молится. Не то чтобы он не верил, что бог есть дух святой и присутствует всюду незримо, а потому, что считал: молитва наедине имеет не ту силу действия; всякое надежное дело тем и прочно, что на миру творится: тут всякое усердие заметнее, всякий изъян на виду. И ковал, и паял в кузнице на людях и любил приговаривать: "Ино дело у печи возиться, ино у горна. Там свою утробу ублажаешь - здесь обществу служишь".
Скотину убирал наспех - вместо месива воды налил в желоб для лошадей и повесил на морды торбы с овсом, коровам и овцам кинул в ясли сена, к свиньям не пошел, намял им картошки с мякиной и велел Фросе покормить.
Потом долго и тщательно умывался...
По случаю праздника надел он белую рубаху со стоячим красным воротником с гайтаном, с малиновыми петухами по расшитому подолу, поверх накинул черный шевиотовый пиджачок. Сапоги с бурками натянул, лаковые. Варежкой потер их. Перед зеркалом висячим постоял, усы рыжие подправил бритвой, щеткой их взбодрил, и потонул в них по самые ноздри тяжелый мясистый нос.
- Лысину деревянным маслом смажь, - сказала Фрося, проходя со двора в избу. - Заблестит, как твоя икона.
- Не богохульствуй, дура, - незлобно выругался Иван Никитич. - В церкву собрался.
- Можешь разбираться. Службы не будет. Отменили.
- Кто тебе сказал? - Иван Никитич испуганно оглянулся от зеркала.
Фрося поняла, что напугала его не отмененная служба, а что-то другое, то самое предчувствие чего-то нехорошего, что не давало спать всю ночь Ивану Никитичу и заставляло ее самое вставать к лампаде и читать молитвы. И она сказала спокойнее и мягче:
- Вроде бы митинг собирают там. Иов Агафоныч сказал. От них уж все побегли туда: и Санька, и Ванька... И сам Иов пошел.
Иов Агафонович был соседом, работал у Костылина молотобойцем, в активе состоял. Уж он-то знал наверняка, что За митинг собирали. Иван Никитич, еще более пожелтевший от этого известия, чем от бессонницы, как-то осунулся весь, подошел к вешалке и молча стал натягивать щегольскую драповую поддевку. Руки плохо слушались, и он никак не мог поймать крючком верхнюю петлю.
- Ты еще крест на брюхо повесь, - опять зло, как давеча, изрекла Фрося. - Отменен праздник-то! А ты чего вырядился, как под образы? Чтоб тебя на смех подняли? А может, ишо на заметку возьмут, как злостный алимент. Надень вон зипун.
- Да, да, - забормотал, краснея, Иван Никитич. - Кабы и в самом деле не напороться на кого-нибудь из района.
Он быстро снял поддевку, надел порыжевший просторный зипун, перекрестился от порога и, сутулясь, вышел.
На улице перед кирпичной церковной оградой толпился народ. У коновязи, возле зеленых железных ворот стояло две подводы, лошади запряжены налегке, - в крылатые рессорные тарантасы. По черному заднику, по лакированному блеску Костылин сразу узнал эти тарантасы - риковские. Видать, и вправду праздник отменяется, подумал он. Но чего _они_ тут делают? Не за попом ли приехали?
Эта тревожная догадка холодком пробежала по спине и напряженно стянула лопатки, - из ограды от растворенных ворот выходил в синей шинели и фуражке со звездой милиционер Кадыков, шел решительным крупным шагом; за ним, еле поспевая, семенил церковный староста, Никодим Салазкин, прозванный за длинную сутулую спину и пучеглазое лицо Верблюдом. Шли они через дорогу, прямехонько к попову дому, стоявшему в окружении тополей на высоком кирпичном фундаменте под красной крышей. Костылин почтительно поздоровался с ними, приподняв кепку; Кадыков сухо ответил, кивнув головой, а Никодим приостановился и, глядя сверху своими печальными верблюжьими глазами, извинительно произнес:
- Отец Василий заупрямился - ключи от церкви не дает. Идем вот... вразумлять, стало быть.
- Почему? - спросил Костылин.
- Из району приехали... Митинг проводить в церкви. А отец Василий заупрямился. Божий дом, говорит, не содом.
- Тебе что, Салазкин, особое приглашение надо? - крикнул, приостанавливаясь, Кадыков.
- Иду, иду! - подхватил Никодим, торопливо засовывая руки в карманы, словно поддерживая полы поддевки...
У ограды молчаливо толпились мужики, бесцельно прохаживаясь, словно быки у водопоя. Бабы плотно обступили церковную паперть и горланили громче потревоженных галок на колокольне. Перед ними выхаживал на паперти, как журавль на тонких и длинных ногах, в хромовых сапожках и синих галифе Возвышаев. Он картинно приостанавливался и, покачиваясь всем корпусом, закидывал руки за спину, отводя локти в сторону, примирительно упрашивал:
- Ибо не ведают, что творят - Юрий Сергеевич Аракчеев - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература / Русская классическая проза
- Тонкомер - Борис Можаев - Русская классическая проза
- Саня - Борис Можаев - Русская классическая проза
- Домой на побывку - Борис Можаев - Русская классическая проза
- Бабы - Сергей Семенов - Русская классическая проза